Ада, или Отрада - Владимир Владимирович Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, в пору своей юности, во всех иных отношениях безрадостной и нерешительной, Ада-любовница стала еще даже более требовательной и отзывчивой, чем то было в дни ее ненормально пылкого детства. Д-р Ван Вин, усердный исследователь историй болезней, не смог отыскать в своей картотеке, среди досье совершенно здоровых английских девочек, лишенных преступных наклонностей, не страдающих нимфоманией, умственно развитых и духовно благополучных, никого, с кем можно было бы сравнить страстную двенадцатилетнюю Аду, притом что великое множество похожих на нее девочек расцветали и отцветали в старых замках Франции и Эстотиландии, как о том повествуют велеречивые романы и сенильные мемуары. Свою собственную страсть к ней Ван находил даже еще менее поддающейся изучению и анализу. Вспоминая, коитус за коитусом, свои посещения «Виллы Венус» или еще более ранние визиты в плавучие бордели Ранты или Ливиды, он всякий раз отмечал, что его отклик на близость Ады оставался неизменным, не похожим ни на какую другую близость, поскольку простое скольжение ее пальца или губ вдоль его вздувшейся вены вызывало в нем не только несравнимо более мощную, но в принципе иную delicia, чем самое медленное «уинслоу» самой искушенной юной гетеры. Что же в таком случае поднимало животный акт в сферы даже более высокие, чем те, коих достигают выразительные и точные произведения искусств или необузданные порывы чистой науки? Было бы недостаточно сказать, что соитие с Адой открыло ему отчаяние, огонь, агонию высшей «реальности». Реальность, лучше сказать, утратила кавычки, которыми она снабжена, как когтями, – в мире, где независимые и оригинальные умы должны следовать ходу вещей или нарушить его, чтобы предотвратить безумие или смерть (эту госпожу безумия). Один или два спазма ничем ему не угрожали. Новая обнаженная реальность не нуждалась в щупальце или якоре; она возникала всего на миг, но зато ее можно было вызвать столько раз, сколько они физически могли отдаться друг другу. Краска и пламя этой мгновенной реальности определялась исключительно личностью Ады в его восприятии; она не имела ничего общего с добродетелью или тщеславием добродетели в широком смысле, – сверх того, Вану позднее казалось, что в пылу того лета он все время знал, что и теперь, и раньше Ада отвратительно изменяла ему, – так же точно, как и она знала, что в пору их разлуки Ван не раз пользовался живыми механизмами, которых возбужденные самцы могут нанять на несколько минут, как то описано в богато иллюстрированной ксилографиями и дагерротипами трехтомной «Истории проституции», прочитанной ею лет в десять или одиннадцать между «Гамлетом» и «Микрогалактиками» капитана Гранта.
Для всех тех ученых мужей, которые прочитают эти запретные мемуары с тайной судорогой (они ведь не истуканы) в неприметных расселинах библиотек, где набожно сберегаются словоблудные, жестяно-жюстинные, болтливо-инвалидные опусы претенциозных порнографистов, хочу прибавить на полях гранок, героической правке которых дряхлый старик отдает все свои силы (эти длинные, скользкие змеи – последнее испытание писателя, после стольких других напастей и скорбей), еще несколько <конец предложения написан неразборчиво, но, к счастью, следующий пассаж нацарапан на отдельном листке блокнота. Примеч. Ред.>.
…относительно восхищения ее самостью. Тем ослам, которые полагают, будто в звездном сиянии вечности моя, Вана Вина, и ее, Ады Вин, связь – где-то в Северной Америке, в девятнадцатом столетии – представляет собой не более чем одну триллионную от триллионной части крохотной, как булавочная головка, общей значимости нашей планеты, оставляю реветь ailleurs, ailleurs, ailleurs (русское слово не обладает требуемым ономатопоэтическим элементом; старый Вин милосерден), поскольку восхищение ее самостью, помещенное под микроскоп реальности (которая является единственной реальностью), открывает сложную систему тех тонких мостков, по которым чувства – смеясь, обнимаясь, бросая на воздух цветы – проходят между мембраной и мозгом и которые всегда были и есть формой памяти, даже в момент восприятия. Я слаб. Я так плохо пишу. Я могу умереть этой ночью. Мой волшебный ковер больше не скользит над балдахином древесных крон, над разинувшими клювы птенцами и над ее редкостными орхидеями. Вставить.
36Педантичная Ада однажды заметила, что поиск слов в лексиконах для любых других нужд, кроме образовательных или творческих, это занятие, находящееся где-то между декоративным подбором цветов (в чем еще можно усмотреть, признала она, толику девичьего романтизма) и составлением аппликаций из разрозненных крылышек бабочек (в чем не проявляется ничего, кроме дурного вкуса, а порой и злодейской наклонности). Per contra, внушала она Вану, вербальные шапито, «дрессированные словечки», «пудели-овечки» и тому подобное, могут быть оправданы самим качеством умственной работы, необходимой для создания выдающегося логогрифа или вдохновенного каламбура, и не должны исключать помощи словаря, неприветливого или услужливого.
Вот отчего она ценила «Флавиту». Название восходило к «алфавиту», старинной русской игре случая и сноровки, построенной на столкновении и составлении слов. Она распространилась по всей Эстотии и Канадии около 1790 года, в начале девятнадцатого века вновь была введена в моду «Мадхэттерами» («безумными шляпниками»), как некогда называли жителей Нового Амстердама, затем, после короткого затишья, около 1860 года прогремела с новой силой и теперь, еще столетие спустя, изобретенная безвестным гением заново и совершенно независимо от оригинальной ее версии или версий, все так же популярна, как мне сказали, под названием «Скрэббл».
Ее главная русская версия, в которую в детские годы Ады игрывали в богатых усадьбах, требовала 125 шашек, означенных определенной буквой. На доске из 225 клеток следовало составлять ряды и колонны слов, причем 24 клетки были шоколадного цвета, 12 – черного, 16 – оранжевого, 8 – красного, а остальные – золотисто-желтого (т. е. флавинового, отвечающего изначальному названию игры). Каждая буква русской азбуки имела свою стоимость –