Неразгаданный монарх - Теодор Мундт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, теперь и следа не осталось от сутулого, некрасивого, желтолицего, сумрачного великого князя. Павел Петрович словно вырос; его движения вместо судорожной порывистости приобрели величественную сдержанность, взгляд чаровал умом, проницательностью, благородством мысли. Впервые во всю жизнь ему по вступлении на трон пришлось говорить открыто и прямо с людьми самых различных званий и положений, и его обращение положительно очаровало всех. Здесь были простота без фамильярности, величие без надменности. И все уходили обласканными, умиленными, полными надежд на новую, блестящую эру для страны.
С непривычки все эти приемы сильно утомили государя, и он, как мы уже упоминали, с радостью отдался отдыху среди своих близких. Но этот отдых был недолгим. Дела не ждали; многое, по мнению государя, нуждалось в реорганизации, переустройстве; несчастная война, результат зубовской авантюры[21], еще не была ликвидирована; во Франции свирепствовала революционная резня, и кровь Людовика XVI и Марии-Антуанетты еще не была отмщена. А кроме всего этого надлежало еще исполнить давнишнюю просьбу Марии Федоровны и озаботиться судьбой пленного польского генерала Косцюшко[22], с которым, по мнению государыни и государя, при покойной императрице обращались незаслуженно сурово.
Ведь Косцюшко был только патриотом, разве же это преступление? Разумеется, политическая необходимость требовала подавления независимости Польши, и волей-неволей приходилось принимать все меры для умиротворения присоединенной страны. Но это не давало основания трактовать героя, храбреца, самоотверженного сына своей родины как преступника!
Павел Петрович и сам хорошо сознавал это, а потому охотно пошел навстречу новой просьбе супруги поспешить с улучшением участи пленного. Доклад о прибытии во дворец генерала, вызванного по приказанию императора, застал Павла Петровича как раз над разработкой сложного проекта финансирования войны с французской революцией. Если бы прервать теперь работу, то потом пришлось бы начинать ее сначала. Но, как ни мало времени было у государя, он даже и не подумал заставить Косцюшко подождать хоть полчаса. Если бы Косцюшко был послом, иностранным принцем, вообще важной персоной — тогда другое дело, но польский генерал был несчастен, унижен, и рыцарская душа Павла Петровича не могла допустить и мысли о малейшем промедлении.
Приказав ввести генерала в свой кабинет, государь вышел из рабочей комнаты и направился к императрице.
— Ну, Маша, — ласково сказал он ей, — пойдем теперь к твоему Косцюшко. Ты достаточно похлопотала за него, и тебе надлежит теперь быть свидетельницей, обойдусь ли я с ним согласно твоим желаниям.
Мария Федоровна с улыбкой взяла супруга под руку, и они весело пошли по направлению к кабинету.
II
Генерала Косцюшко ввели в кабинет в тот же самый момент, когда туда с другой стороны входил государь с государыней. Царственная чета с выражением глубочайшего интереса окинула взором польского генерала, который, несмотря на свой вид, красноречиво говоривший о крайне бедственном положении пленника, держался совершенно бесстрашно, гордо и с полным достоинством. Он был мал ростом и худ до ужаса. Головы и лица почти не было видно из-за перевязок, которыми были прикрыты его раны. Только глаза горели неугасимой энергией и юношеским блеском.
Государь быстрыми шагами подошел к нему и с ласковой сердечностью протянул пленнику руку. Косцюшко, видимо, не ожидавший такого приема, пробормотал поздравление с вступлением на престол, высказав надежду, что новое царствование ознаменует собой новую эру для всех стран, «из которых, — уже совсем твердо добавил он, — я не исключаю и своей несчастной родины!».
Государь выслушал это приветствие с величайшим участием и ответил:
— Дорогой генерал, я непременно хотел повидать вас, так как нам придется расстаться. Ваше пребывание в Петербурге протекало при таких обстоятельствах, которые я считаю равно оскорбительными и для вас, да и для меня самого. Я никоим образом не могу разделять те соображения, которые понуждали в прошлом к подобному обращению с вами. Но эти соображения разделяла покойная императрица, тогда как я во всех отношениях порываю с прошлой политикой, а потому не могу согласиться и с упомянутыми мотивами. Поэтому я и говорю вам то, что приказывает мне мой царственный долг: Косцюшко освобожден!
Польский генерал вздрогнул, и вся его тощая фигурка отразила величайший испуг. Он хотел что-то сказать, но не мог от волнения выговорить ни слова. Только его большие, блестящие глаза стали еще больше и еще ярче засверкали.
Государыня, до сего времени не проронившая ни слова, теперь в свою очередь подошла к Косцюшко и с очаровательной улыбкой сказала:
— Ваше превосходительство, я никогда не могла постигнуть, почему вас до сих пор держали в качестве государственного преступника, и потому крайне рада решению его величества. Разве можно считать преступником того, кто до последней капли сил боролся за свободу своего отечества? Нет, только великие души способны на подвиг, и наш государь признал это, воскликнув: «Отныне Косцюшко — свободный человек!» Примите мое сердечное поздравление, генерал!
— Я — свободный человек? — воскликнул Косцюшко с потрясающей скорбью. — О, это слово кажется неподходящим для того, кто, как я, полон решимости служить моей несчастной родине до последней капли крови. Могу ли я быть свободным, раз не свободна моя родина, раз не свободны ее лучшие сыны? Ведь моя участь была еще сносной в сравнении с участью других… Болезнь и тяжелые раны спасли меня от заключения в крепости, где томится мой благородный друг, Игнатий Потоцкий.
— Граф Потоцкий уже освобожден в данный момент, — перебил его государь, который отступил назад, видимо, отыскивая что-то в шкафу кабинета.
Предмет, который он искал, лежал на самом видном месте, и потому-то государь не сразу нашел его. Это была шпага Косцюшко, отобранная у него при пленении и тщательно хранившаяся в качестве трофея покойной императрицей. Павел Петрович, отдавая распоряжение о вызове Косцюшко, в то же время приказал отыскать эту шпагу и положить ее в кабинете. Найдя ее наконец, он взял шпагу с выражением величайшего уважения и, снова подойдя к польскому генералу, улыбаясь, спросил:
— Не желаете ли получить обратно из моих рук свою шпагу, дорогой генерал? Покойная императрица спрятала ее в надежное место, потому что не хотела, чтобы столь губительное в ваших руках оружие вновь обратилось против России. Но я не считаю себя вправе лишать доблестного воина его оружия. Возьмите свою шпагу, генерал, и, если хотите, возвращайтесь на родину. Я не ставлю вам никаких условий и высказываю только пожелание, чтобы эта шпага никогда не обращалась против нас!
Косцюшко отступил назад на шаг и протянул вперед руку, как бы умоляя и защищаясь.
— Ваше величество, — сказал он, — вы хотите окончательно подавить меня великодушием и милостью. О, я чувствую себя очень польщенным и превознесенным выше меры… Но к чему мне? Ведь моя личность не может быть возвышена или унижена сама по себе, для этого она слишком тесно связана с Польшей. Но Польши нет более — к чему же мне шпага? Нет, ваше величество, оставьте эту шпагу у себя. Зато разрешением уехать из Петербурга я воспользуюсь с восторгом. Я могу уехать куда угодно, потому что Польши фактически не существует…
Император Павел с уважением смотрел на доблестного патриота, а затем сказал:
— Ее величеству и мне очень хотелось бы вознаградить вас за перенесенное по вине русского правительства. Поэтому я хочу сделать вам два предложения. Вот в этом пакете, — государь достал из ящика письменного стола какой-то конверт, — дарственная на полторы тысячи русских крестьян. Я был бы очень рад, если бы вы приняли от меня этот подарок, так как в этом случае генерал Косцюшко остался бы у меня в России. Раз Польша погребена в недрах России, хотя я и должен признаться, что сам я никогда не желал этого, ну, так вот, раз это случилось, то генерал Косцюшко отлично может остаться в России в качестве доказательства того, что Россия не питает ни малейших дурных намерений против подвластных ей поляков. И если вы примете мое предложение, то обещаю вам, что вскоре генерал Косцюшко станет одним из богатейших помещиков России.
Косцюшко побледнел, заволновался и с большим трудом ответил:
— Польша несчастна, и я не хочу быть никем иным, как только несчастным поляком, в качестве какового я и отправлюсь в Америку через Париж и Лондон. Единственно, что в настоящем положении я могу принять от вашего величества, о чем буду смиренно умолять, — это чтобы меня снабдили небольшой суммой, необходимой для поездки. Разумеется, я прошу эти деньги только взаймы и буду счастлив, если мне будет разрешено перевести их из Лондона, где хранится все мое состояние.