Три столицы - Василий Шульгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так журчала эта болтовня, и перед моими мыслями вставал прежний суд. Ах, товарищи коммунисты, не очень-то далеко вы ушли от «старого мира». В чем перемена? Вместо прокурора — русского по национальности, юриста по образованию, — вы посадили молодого кучерявого еврейчика, который с местечковым акцентом старается по силе возможности выпутаться из трудного положения: совершенно неведомые ему теории о существе суда и наказания применить к конкретным случаям жизни. Он выкручивается, как может. Вместо защитника, который раньше часто был по национальности евреем, но по образованию юристом, вы поставили дилетанствующего русского. Этот природной сметкой старается заполнить недостаток подготовки. Вместо коронных судей с хорошим образованием и подготовкой — вы посадили людей с туповатым взглядом, придав им, чтобы они не наделала окончательных глупостей, — сообразительного секретаря из мишурисов провинциальной гостиницы.
Вот и все.
По существу же все осталось то же. И ваш «народный суд», до удивительности напоминая мещанина во дворянстве, старается всеми силами скопировать прежний, действовавший по указу Его Императорского Величества.
Стоило огород городить, чтобы вернуться к тому что было, но только гораздо хуже…
* * *Публика была демократическая, очевидно забравшаяся сюда из любопытства, — рабочие того завода, на котором разыгралась история. Я сильно опасался, что мы здесь белые вороны, ибо председатель, прокурор и секретарь усиленно пялили на нас глаза. Они, очевидно, полагали, что мы — кто-то из коммунистической аристократии, кто забрел сюда «проверить» народный суд.
Положение, на мой взгляд, еще более обострилось, когда Прасковья Мироновна, наскучив слушать по существу неинтересную пикировку сторон, — стала мне рассказывать… про бега! Она, оказывается, была страстная лошадистка в былое время. С лошадей ее рассказы перескочили вообще в былое старое время, в фантастические страны азиатского русского пограничья, где она когда-то побывала, — истории, полные восточного колорита, истории с «благородными разбойниками» в пустыне, истории то боев, то дружбы их с русскими офицерами. Сквозь эту своеобразную шахеразаду до меня долетало журчание товарища прокурора и товарища защитника, которые со свойственным всем судебным сторонам упорством заморачивали голову судьям всеми находящимися в их распоряжении способами.
Все это становилось немного опасным, ибо шепчущаяся наша пара безусловно обращала внимание этого зала. Я поскорее увел ее, мало интересуясь знать, к чему присудили русского самородка за то, что он оторвал руку советской работнице.
Уходя, однако, я слышал все же предложение прокурора, который «ради целесообразности» советовал не заключать подсудимого в тюрьму, а оставить его на том же самом месте, чтобы он продолжал делать свое дело, — сместив его только «на несколько категорий».
* * *Мы вышли на морозный воздух. Был уже вечер. Мы прошли мимо одного дома, который красиво изогнулся покоем вовнутрь двора. Сквозь изящную решетку на темном фоне здания с херувимской чистотой был выписан прекраснейший
узор заиндевевших деревьев. Казалось, это какие-то огромные белоснежные цветы.
— Вы знаете, что это такое? — спросила Прасковья Мироновна.
— Очень красиво, но не знаю.
— А это другой суд — попроще. В этом здании, внизу в подвалах, расстреливают тех, кто на «народный суд» не попадает!..
XXI
Разное
По делу отыскания моего сына мне нужно было иметь свидание с одним человеком. Свидание это представляло известную опасность для меня.
Объяснять сие длинно, но так складывались обстоятельства. Я вызвал его на один из бесчисленных московских вокзалов. В назначенный час я сидел у столика, поглядывая на входную дверь.
Он пришел, мы поговорили, но, увы, никаких указаний он мне дать не мог.
Я рассказываю это только вот почему. Когда он уехал, я вернулся в залу и за столиком, «под газетой», обнаружил Василия Степановича.
— Вы как здесь?
Он улыбнулся той улыбкой, которая ему была свойственна, немножко детской. И опять я обратил внимание на глаза, которые я где-то видел. Не именно эти глаза, но в этом роде. Он сказал:
— Мы немножко боялись за вас.
— Ну так что же? Что бы вы могли бы сделать?
— То, что мне было приказано…
— А что вам было приказано?
— Мне приказано было их задержать, если бы к вам пристали.
— Как задержать?
— Так. Начать скандал…
— Какой сандал?
— Всяческий. В крайности…
Он сделал жест, обозначавший, что у него револьвер в кармане.
— Это, действительно, крупное «нарушение общественной тишины». Но чем бы это мне помогло?
— Вы могли бы убежать в суматохе…
— А вы?
— Я — это не важно…
— То есть как — «не важно»?
Он не ответил. Но я был очень тронут. Я почувствовал определенную решимость в случае чего пожертвовать собой, чтобы меня спасти. До этого, слава Богу, не дошло, но эта психика, менталите, — это то, что двигает горами…
Есть у подвига крылья,И взлетишь ты на нихБез труда и усильяВыше мраков-земных,Выше крыши темницы,Выше злобы слепой…
* * *Но большей частью я путешествовал по Москве самостоятельно. Однажды был большой мороз. Он доходил до 27 градусов по Реомюру, и это было так холодно, что я постоянно был принужден забегать куда-нибудь, чтобы погреться. Как-то я зашел в чайную, самого простого разбора, неподалеку от вокзала.
Мне подали обычную порцию, т. е. мало сахару и несчетное количество горячей воды. Публика была — извозчики, чернорабочие и всякий такой люд. Все это сидело в валенках, в тулупах, в шапках с наушниками. Медленно, истово прикусывали сахар крошечными кусочками.
Было бедно, грязно, но тепло.
Вдруг в эту мирную атмосферу певуче-гуторящих про свои маленькие дела влетел некий живчик. Был это человек средних лет и неопределенной наружности. Лицо у него было красно-синее от мороза. Одет в драный пиджачок.
Заговорил он громко, как говорят актеры, конферансье. Сразу все беседы смолкли. Общее внимание обратилось на него. Многие лица оторвались от блюдечек и расцветились улыбкою. Выходило, как будто его уже знали.
— Здравствуйте, граждане! Очень рад вас видеть. Я кое-что вам сейчас расскажу. Слушайте меня, слушайте, я в ударе сегодня. Вот, например, вы думаете, Европа, ну там, Англия, Франция… Так я вам скажу, граждане, нет Европы! Т. е. она была, граждане, но ее уже больше нет, конечно… Что такое?
А то, что мы ее взорвали. Мы ей такую бомбу послали, что от нее ничего не осталось. Кончилась Европа, граждане! А знаете, какую бомбу? «Тише, осторожнее, взрывает»… Легче, граждане, посторонитесь…
И после паузы:
— Эта бомба — «Ин-тер-национал»!!!
Иронию поняли. Засмеялись.
Он продолжал дальше:
— А в запасе есть еще бомбочки — «исполком», «совнарком». Страшные взрывчатые вещества… А пока что, граждане, я вам расскажу что-нибудь из внутренней политики. У нас великие перемены. Вот всероссийский староста Калинин повысился. Ему уж, кажется, некуда повышаться бы. Такой уж важный. Мужички к ему из села приходят: «Здравствуй, землячок». Не тут-то было. «Я вам покажу — землячок. Я тебе всероссийский староста, а не землячок!» Ну, так вот, он еще повысился, граждане.
Тут он что-то такое сказал, что я не разобрал и не понял Но они все поняли и смеялись. Подбодренный этими рыжими бородатыми, добродушными лицами, которые скалили зубы над чайниками, он сделал руками так, как будто аккомпанировал себе на гитаре. Запел какие-то куплеты, которых я не помню, но смысл коих был тот, — и это он приговаривал скороговоркой за каждым куплетом в виде морали — что «старых буржуев перерезали, а новыми хоть пруд пруди». Куплеты сопровождались соответственными кривляньями. Иногда он вдруг внезапно обрывал, съеживался, изображал стремительный ужас и кричал:
— Тише, ни слова, молчи!
А не то… в «пролетарские тиски»!..
Все это воспринималось остро, живо, с величайшим сочувствием, но без удивления. Мне казалось, что это явление привычное здесь.
Откривлявшись, он пошел с шапкой, приговаривая:
— Принимаются все деньги, кроме червонцев…
Обойдя чуть ли не бегом помещение, но получив кое-что — давали, — он сделал общий комический поклон и исчез так же стремительно, как ворвался.
А я остался допивать свой чайник, раздумывая над тем, что это такое? Провокатор? Но для провокатора он как-то вел себя не очень. Смеялись все, и никого особенного он выловить бы не мог.
Если же он провокатор, то уж мне показалось такое выступление смелым. Открытое глумление над советской властью. Что же это? Так ли она крепка, что позволяет себя ругать, или же наоборот, так ослабела, что уже не может заткнуть рты?