Следы помады. Тайная история XX века - Грейл Маркус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Читая свидетельство о паясничаньях в «Кабаре Вольтер», можно углядеть в этом сплошную “Série noire”[87]: главу «Семнадцатое убийство» в «Кровавой жатве» Дэшила Хэммета, мёртвого шофёра в «Глубоком сне» Раймонда Чандлера, прелюбодеяние Фрэнка и Коры в грязи рядом с трупом её мужа в романе Джеймса Кейна «Почтальон всегда звонит дважды», хилиастическую безмятежность шерифа в «Населении 1280 человек» Джима Томпсона. И если дада являлся тайной в запертой комнате, то дверь была открыта, и невозможно было найти даже тела — только кровь на кровати, начертанное на стене слово из четырёх букв да 132-летний череп в шкафу. Подобно сыщику в «Падшем ангеле» Уильяма Хьортсберга, дадаисты как детективы были сами себе обвиняемыми, принуждёнными работать только ради повествования. «Мы убили четверть века, умертвили несколько столетий ради того, что получилось», — писал Хюльзенбек. «Можете называть это как вам будет угодно». И в кульминации не было шанса собрать всех в гостиной, потому что Балль и Хеннингс ушли в церковь, Арп и Тцара покинули город, Хюльзенбек сменил имя, а письма к Янко возвращались обратно: неверен индекс, неверен адресат. В любом случае понадобились бы десятилетия, чтобы они смогли только назвать имя жертвы: чего они и хотели.
Тогда же
Тогда же в Цюрихе, в первый месяц кабаре, нельзя было обнаружить ни трупа, ни истории. В сущности, дада не существовал; само слово ещё только предстояло найти.
По-французски это означает «конь-качалка»; по-немецки это разнообразные «до свидания», «увидимся», «отстань». По-румынски «конечно». По-итальянски «кормилица», на швабском сленге это «похотливый идиот», по-английски это «папа» и «приготовиться» — фанфары. В глубине индоевропейского субстрата это значит одновременно и «да», и «нет»: это было магическое слово.
Тцара решил остановиться на нём однажды утром в кафе, о чём есть единственное письменное свидетельство от Арпа, который клялся, что присутствовал при этом вместе с двенадцатью своими детьми, насадив на нос булку. Более убедительное свидетельство Хюльзенбека вообще не упоминает присутствие Тцара. «Когда Балль и я открыли дадаизм», — писал Хюльзенбек в 1927 году, в первый раз прощаясь с прошлым, — мы не сразу осознали находку. Балль только что прикончил свою миску лапши, а я выпроваживал из «Кабаре Вольтер» последних подвыпивших студентов, и тут он говорит: «Да… да [Ну-ну], неужели ты не видишь, чем всё заканчивается!»…В это мгновение — исторический момент — я осознал всю ответственность своей миссии, от которой и по сей день не решаюсь отказаться. Я открыл дадаизм23.
«Когда меня озарило слово “дада”, — писал Балль 18 июня 1921 года, — дважды ко мне взывал Дионисий»24. Он имел в виду не Бахуса (Диониса), но кое-кого куда более тайного: грека, обращённого в христианство в первом веке святым Павлом. Это был тайный код “D.A. — D.A.”, как пишет Джон Элдерфилд в предисловии к «Бегству из времени», «двойные инициалы Дионисия Ареопагита, одного из трёх святых, ставших героями книги [Балля 1923 года] «Византийское христианство». «Тем не менее, вероятнее всего, что это суждение Балля задним числом…» Здесь почти слышится, как Элдерфилд сдерживает крик.
История дада — это писательская мечта: выбирая из существующих версий, остаётся только восполнять историю. Вооружившись свидетельствами о том, как в марте (или в апреле) 1916 года Хюльзенбек, в поисках сценического имени для тогдашней певички из «Кабаре Вольтер» (А не назвать ли нам её Divina de la Nuit? Sally Hot Jazz? Irene Dogmatic?), залез за словом в словарь (немецкий? французский? английский? румынский?) и случайно нашёл то, что разнесёт на кусочки современное искусство, литературу и культуру, вполне можно домыслить, как на следующий день он отправился в аптеку купить упаковку презервативов и ему на глаза попался “DADA SHAMPOO”, добротный продукт от Бергманна и Компании, продававшийся на Банхофштрассе, 51 с 1913 года. О, чёрт, — мог сказать Хюльзенбек — или: Ну, конечно! Шампунь дада! Универсальное моющее средство!
В апреле
В апреле 1916 года Балль и Хюльзенбек разговорились далеко за полночь об искусстве как о самоцели. Если возрастающий диссонанс кабаре был обусловлен презрением, даже ненавистью к тому, что в мире за его пределами называется искусством, то это потому, что Балль и Хюльзенбек начинали осознавать, что общепринятые нормы искусства есть всего лишь яркое отражение общепринятых норм социальной жизни, всего, что делало возможной войну, которая шла полным ходом, пока они разговаривали. Искусство превратило ад в небеса — вот почему война могла продолжаться «ради искусства», ради «немецкого образа жизни» или заодно французского образа жизни, английского образа жизни, русского образа жизни, австро-венгерского образа жизни, не говоря уже о босно-герцеговинском образе жизни (чуть позже, но активно проявился американский образ жизни), избыточная информация сводила на нет не только каждое из этих притязаний, но и язык, его выражавший. Они стали