Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дорога на океан обворачивала меня белой шубой. Затягивала шею белым шарфом. Душила. Эта дорога вдаль была моя душа. Бать, она и сейчас моя душа, эта белая дорога, скорбный северный путь. Я воображал себе океан. Огромность его изумляла. Я становился рядом с волнами, там, где берег обрывался в воду и лед, и раздувал ноздри, глубоко вдыхая прибой. Я бы столько сделал на этом берегу! Север, он ждет людские руки. Возвести дома! Нефтяные вышки! Баню срубить и париться! Построить доки, и корабли со стапелей на воду спускать! А рыба, столько в океане рыбы! Ловить, ловить и солить, ловить и закатывать в банки, и сушить, и потрошить, и добывать икру, и варить уху, просто свежую уху в котелке, а огонь развести тут же, между скал, на круглой соленой гальке. Почему я хотел трудиться? Я совсем извелся от безделья. От безделья, бать, тоже можно сдохнуть. Причем очень быстро. Быстрее, чем от каторжного труда.
И мне там, в тюрьме, – мне, вору и бездельнику, – труд казался такой, знаешь, отдушиной. Смыслом жизни. А так она проходила бессмысленно; отняли жажду ее, и ничего не хотелось. Ни жить, ни умирать. А просто сидеть, уставиться в стену и не шевелиться.
Я так и делал.
Мужики там часто заболевали чахоткой. Там все стены были, видать, усеяны палочками Коха. Они вдыхали туберкулез, потом падали, потом жар, кашель, тюремный лазарет, и потом нам никто ничего не говорил, но сарафанное радио в тюряге работало, и мы узнавали: Петька из двадцатой камеры помер, кровь горлом пошла. Кровь горлом, это значит, легкое порвалось. Я хотел заболеть. Это было бы прекраснее всего, так я думал тогда. Заразился, пометался немного на койке, и кирдык! И положат тебя в снеговое одеяло, крепко завернут. Да только тебе будет уж все равно.
Нет, не ловил я губами эту проклятую палочку Коха. Не давалась она мне. Иммунитет, видать, крепкий был у меня. И тут вдруг такое! Не могу объяснить. Себе не верил. И людям не верил. Думал, розыгрыш. Пришли ко мне однажды утром и в кабинет тюремного начальника вызывают. Иду, топочу по коридору, руки за спиной в наручниках. Привели. Гляжу в лицо начальнику. Он глядит на меня. Сначала долго молчит, а потом говорит: тебе вышло помилование. Подписано вот кем, и на потолок пальцем показывает. О том, что ты на свободу выйдешь, никто не должен знать. Мы тебя из списков вычеркнем. Причину твоего исчезновения я тебе, говорит, не скажу, и не пытайся выспросить. И того, кто тебя под помилование подвел, тоже не назову. Нет тебя здесь и не было. Собирайся!
Я стоял, как оплеванный. А вы мне в спину не выстрелите, спросил, когда я буду от вас уходить? Начальник помрачнел. Не выстрелим, выдыхает, да ты не уходить будешь, а тебя увезут. В автозак погрузят и до самого города домчат. До вокзала. А деньги, глупо спросил я. Денег мы тебе на дорогу дадим, мудро ответил начальник.
День отъезда из "ПОЛЯРНОЙ ЧАЙКИ" хорошо помню. Пурга, от нее слепнешь. Бьет в рожу, глаза бельмами заволакивает. Аж желудок у тебя замерзает. Ведут меня по коридору, уже одетого. И руки уже без наручников. И не верю я этому ничему. Сейчас, думаю, отъедут от зоны чуток, из фургона на снег выгонят, и руки вверх! И даже за спину не зайдут, так в лицо, в грудь и будут палить. Погрузился я во тьму. Мотор заурчал. Покатила машина по снежной дороге. По моей дороге на океан. Я закрыл глаза, в лавку вцепился, трясся, трясся и задремал. И причудилось мне: вот он океан, и катерок качается на холодных волнах, и костер горит, я к огню руки тяну. А по берегу будто рельсы, рельсы тянутся. И под тусклым солнцем, как рыбы, серебрятся.
Из тьмы я выпрыгнул. Никто мне ни в грудь, ни в спину не выстрелил. Вокзал передо мной. И тут я понимаю: не хочу я отсюда никуда уезжать! Останусь. На работу устроюсь! И устроился. На строительстве железной дороги работал. Первое время так зверски работал, жадно, как волк, работу грыз. Шпалы укладывал! Рельсы укладывал! Тяжести таскал! Это я-то, вор! Так вкалывал – бригадир меня в пример ставил! Севера мои, севера. Рыбы свежие, меха, ветра! Звездочки железные, черная бездна… Я стихи наборматывал. Песни сочинял и под гитару пел. На гитаре научился. Пальцы, правда, корявые. И на ветру стыли. Красные. Все равно брямкал. Костры мы жгли, да. Все как водится. Около полотна. О поездах мечтали. А потом нашу стройку взяли и прикрыли. Мы, ей-богу, ревели. Носы кулаками утирали. Бригадир начальников костерил. В снег садился, лоб в ладони утыкал. "Дорога, дорога! Все равно снегами все занесет!" Да, бать. Все равно снегами все занесет. Старайся не старайся. Всех нас. Все наши дороги, песни, костры, щеки горячие, все.
Мы хоть чуть-чуточку поверили в стройку эту, в поезда, в океан. Океан ревел совсем рядом. Теперь уже ни во что не верят. Я-то верил потому, что я на время перестал быть вором. Не быть вором оказалось достойно и славно. Хотя беззаветный труд мне уже, в голоде и холоде, осточертел. Наелся я труда. Денег нет, время вокруг тебя сжимается кольцом. Ты волк, а это твои красные флажки. Не вырвешься. Кормят тебя обещаньями. Кричат: завтра лучше будет! Я это все наизусть знал. Однажды проснулся – а с глаз будто пелена свалилась. Оглядел комнатенку, где спал. Дурацкий барак. Наледь на оконных стеклах. Ржавый советский чайник на тумбочке. Штаны на спинке стула висят. И так до самой смерти?! Я вскочил как ужаленный. Одевался как на пожар. Мало денег всучили в зарплату? ништяк! сворую. Я вор! был и буду им! И я ничей не слуга! Плевал я на вас и на ваш труд! И на вашу камеру вечную! Я сам вечный! Не догоните меня!
И побежал, бать, как вихрь понесся; и меня не догнали.
И что, думаешь, куда я на поезде поехал, в жесткой плацкарте? правильно, в столицу нашей родины, город-герой Москву! А куда еще мне, старому столичному жителю, было еще ехать! До сих пор не знаю, кто меня из навечного заключения выдернул. Лысый Сухостоев? Может, и он. Но разве он так меня любил, чтобы так спасать? Может, один из тех, кто купил мою наилучшую картину, ну, то есть, Славкину? И пожалел меня, и достучался до Кремля, чтобы оттуда – в