Николаевская Россия - Астольф де Кюстин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночь я провел без сна. Меня мучила мысль, которая вам покажется дикой, — мысль о том, что мой охранник может превратиться в моего тюремщика. А вдруг этот самый унтер-офицер по выезде из Петербурга предъявит мне приказ о ссылке в Сибирь, где мне суждено будет поплатиться за свое неуместное любопытство? Что тогда делать, что предпринять? Конечно, сперва надо будет подчиниться, а затем, по приезде в Тобольск — если только я туда доеду, — я заявлю протест. Изысканная вежливость меня ничуть не успокаивает, скорей напротив, ибо я хорошо помню, как ласково обошелся Александр с министром, который по выходе из кабинета царя был схвачен фельдъегерем и по высочайшему повелению прямо из дворца отправлен в Сибирь, причем ему не позволили даже заехать домой{91}. И целый ряд подобных примеров приходил мне на память и терзал мое воображение.
Звание иностранца также не служит достаточной гарантией. Я вспомнил случай с Коцебу, которого в начале нынешнего столетия при аналогичных с моими обстоятельствах (мне мерещилось, что я уже на пути в Сибирь) отправили с фельдъегерем прямо из Петербурга в Тобольск. Правда, ссылка немецкого поэта длилась всего шесть недель, и в юности я смеялся над его ламентациями по этому поводу{92}. Но прошлой ночью я уже не смеялся, а от всего сердца оплакивал его участь. Дело ведь совсем не в продолжительности изгнания.
Путешествие в тысяча восемьсот лье по ужасной дороге и в этом климате само по себе столь мучительно, что немногие могут его вынести. Легко нарисовать самочувствие несчастного иностранца, отторгнутого от друзей и родных и в течение шести недель обреченного думать, что он окончит свою жизнь в безымянной и бесконечной пустыне среди преступников и их тюремщиков. Такая перспектива хуже смерти и может довести до сумасшествия.
Конечно, наш посланник потребует моего возвращения, но шесть недель я буду чувствовать себя в вечной ссылке. И если, в конце концов, серьезно захотят от меня отделаться, то что им помешает распустить слух, будто я утонул в Ладожском озере? Ведь лодки опрокидываются ежедневно. Разве французский посланник сможет проверить этот слух? Ему скажут, что все поиски моего тела остались безуспешны. Он будет удовлетворен, честь нашей нации спасена, а я — на том свете.
Чем провинился Коцебу? Тем, что позволил себе писать, причем опасались, что мнения его не вполне благоприятны существующему в России порядку вещей. Кто поручится, что против меня нет таких же подозрений? Разве я тоже не одержим манией писать и думать? Сколько бы я ни уверял, что не собираюсь предать гласности свои впечатления, мне никто не верит, и чем больше я рассыпаюсь в похвалах всему, что мне показывают, тем, должно быть, подозрительней ко мне относятся. Кроме того, я, как всякий иностранец, окружен шпионами. Следовательно, знают, что я делаю записи и тщательно их прячу. Меня, быть может, ждет в лесу засада — на меня нападут, отберут мой портфель, с которым я не расстаюсь ни на минуту, и убьют меня, как собаку.
Вот какие страхи осаждали меня всю ночь, и хотя поездка в Шлиссельбург прошла без инцидентов, мои страхи не кажутся мне совсем беспочвенными и я не чувствую себя застрахованным от неприятных случайностей. Если я так долго остановился на своих опасениях, то только потому, что они характеризуют страну.
Допустим даже, что они лишь бред моего расстроенного воображения; во всяком случае, такой бред невозможен нигде, кроме Петербурга или Марокко.
Итак, вчера в пять часов утра я выехал в коляске, запряженной четверкой лошадей — два коренника с пристяжными (цугом ездят здесь только по городу, а при поездках за город применяется этот античный способ запряжки). Мой фельдъегерь поместился на козлах рядом с кучером, и мы помчались по улицам Петербурга.
Центральная часть города скоро осталась позади, мы понеслись мимо мануфактур, среди которых выделяется прекрасный стекольный завод, затем мимо огромных бумагопрядилен, принадлежащих, как и большинство других фабрик, англичанам.
Человека здесь оценивают по отношению к нему правительства. Поэтому присутствие фельдъегеря в моем экипаже производило магическое действие. Даже мой кучер, казалось, вдруг возгордился оказанным мне знаком высочайшего внимания и проникся ко мне почтением, доселе в нем незаметным. Столь же чудодейственно было влияние моего спутника на всех пешеходов, извозчиков и ломовиков, разлетавшихся во все стороны, как угри от остроги рыболова. Одним мановением руки фельдъегерь удалял с нашего пути все препятствия. И я с ужасом думал, что люди повиновались бы ему так же беспрекословно, получи он приказание не охранять, но арестовать меня. Недаром русский народ говорит: «Войти в Россию — ворота настежь раскрыты, выйти из нее — почти затворены».
Вид многих деревень на берегу Невы меня удивил. Они кажутся богатыми, и дома, выстроенные вдоль единственной улицы, довольно красивы и содержатся в порядке. Правда, при более внимательном взгляде оказывается, что построены они плохо и небрежно, а их украшения, похожие на деревянное кружево, в достаточной степени претенциозны.
Я заказал подставных лошадей в десяти лье от Петербурга. Свежая четверка в полной упряжи ожидала меня в одной из деревень. Пока меняли лошадей, я вошел в дом, род русской венты, и, таким образом, впервые переступил порог крестьянского жилища в России. Я очутился в обширных деревянных сенях, занимающих большую часть дома. Доски под ногами, доски над головой, доски со всех сторон… Несмотря на сквозняк, меня охватил характерный запах лука, кислой капусты и дубленой кожи. К сеням примыкала низкая и довольно тесная комната. Я вхожу и словно попадаю в каюту речного судна или, еще лучше, в деревянную бочку. Все — стены, потолок, пол, стол, скамьи — представляет собой набор досок различной длины и формы, весьма грубо обделанных. К запаху капусты присоединяется благоухание смолы. В этом почти лишенном света и воздуха помещении я замечаю старуху, разливающую чай четырем или пяти бородатым крестьянам в овчинных тулупах (несколько дней стоит довольно холодная погода, хотя сегодня только 1 августа). Тулупам нельзя отказать в живописности, но пахнут они прескверно. На столе горит медью самовар и чайник. Чай, как всегда, отличный и умело приготовленный. Этот изысканный напиток, сервируемый в чуланах (я говорю «в чуланах», подбирая приличные выражения), напоминает мне шоколад у испанцев.
В России нечистоплотность бросается в глаза, но она заметнее в жилищах и одежде, чем