Преподаватель симметрии - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Третье полено представляло собой цельную вещь.
Это был некий не то кентавр, не то Пегас местного производства. Такого же мореного дерева, как и распятие, и тоже инкрустированный, но в этом случае костью с весьма искусной резьбой. Сочетание примитивности формы и искусности резьбы впечатляло.
То же прямоугольное полено, но обрамлено кудрявым деревянным заборчиком. Из этого огородика растут четыре палочки, стало быть, ноги; на этих щепочках – еще одно поленце, поменьше и полузакругленней, стало быть, туловище. Деревянная же и шея – столбиком. А на шее – не морда, а лицо. Лицо Коня было благородным и бледным, потому что тоже из кости. Очень уж королевские, подчеркнуто европейские черты. Взгляд строгий, даже суровый. И корона на голове. Внутри короны была пустота, углубленьице. То ли для свечи?.. Сын поковырял ногтем грязь – может, еще что было? Ничего. Крылья и хвост – это была уже красота, власть над формой. Вот только что это была за кость? Слоны в данной местности не водились, моржи тоже. Крылья были съемными, вставлялись в туловище. Примитивность шпоны, как и столярность прочей работы, приводила к мысли о культе, о протезе, об инвалиде. О, этот инвалид был художник! Бибо представлял его себе сидящим под пальмой, в пыли, рядом с отцовским бунгало: острый ножик в руке, рукоятка обмотана изоляционной лентой, как та же культя, выставленная на солнце. Инвалид напевает. Мотива сын уже не различал.
Хвост у Коня, однако, был несъемный. Намертво приделан.
Удобно было перевозить вещь, сняв крылья. Они были увязаны в тот же платок, что и обрывки кожаного шнурка.
«Устроился в своем раю!..» – ворчала мать, пошвыривая посуду.
Восьмилетний Бибо представлял себе это так: НЕкухня, НЕпосуда. Кухня и посуда – это был ад. Там черти готовят грешников. НЕпосудой в доме была одна вещь – маленькая хрустальная рюмка в виде пивной кружечки, с ручкой; ее еще бабушка подарила дедушке, чтобы тот принимал свое лекарство. Дедушка был фигурой еще более мифической, чем отец: дед попал в рай лет за двадцать до рождения Бибо, названного так пышно в его честь, что Бибо легко забыл свое полное имя и остался на всю жизнь с ласковой кличкой, как новорожденный. Кружечка деда оставалась навсегда старшей реликвией, и мама не разрешала ею пользоваться. Поэтому в те счастливые часы, когда он уже возвращался из школы, а она еще не возвращалась с работы, Бибо завладевал ею и пил из нее чай под фикусом, будто это ром и пальма, именно так представляя себе отца в раю.
«Устроился как у Христа за пазухой!..» – еще говорила мать.
Запазуху Христа было представить себе труднее.
Бибо завел себе хомячка: выменял на фотоувеличитель – единственное, что оставалось в доме от отца. Хомячка он полюбил, гладил его по золотистой спинке, и тот становился плоским, как лужица, взглядывал живыми глазками из-под его гулливерского пальца. И хомячок отвечал взаимностью: сам подставлялся, сам забирался в карманы и рукава… но стоило сунуть его за пазуху, как начинал он судорожно барахтаться, будто тонул, цепляясь своими удивительно чистыми, наманикюренными коготками. И Бибо казалось, что в хомячке помещается еще кто-то, кто из него так смышлено выглядывает и рвется наружу.
«Ну, где у тебя душа? Скажи, где твоя душа?» – допытывался Бибо, уверенный, что это именно она рвется наружу, будто ей тесно и в самом хомячке, а не то что за пазухой.
«Ну куда ты, дурачок, лезешь? Разве тебе не тепло, не хорошо? Ведь кто тебя еще любить будет, кто о тебе, как я, позаботится? Ты же у меня здесь как в раю… Чего тебе мало?»
Хомячку же было мало, он не внимал доброму отеческому наставлению и все яростней цеплялся своими ухоженными коготками, чтоб вырваться на поверхность.
«Дурак! У него же все было!..» – приговаривала мать, имея в виду:
дом,
сына,
работу,
успехи на работе,
что еще?
что еще человеку надо?!
Себя имея в виду.
Однажды пришла редкая подруга, они распили с матерью бутылочку и, не обращая внимания на маленького школьника, повели такой разговор… Сначала как бы о здоровье – о печени, о почках. Печень, или желудок, или что там еще… переходили в отца. Отец болтался в разговоре на ниточке, как сувенир на лампе.
Такой дракончик. С бусинками глаз, как у хомяка. Болтаясь, он взмахивал крыльями, пытаясь вырваться за пределы круглого света в дружественную ему тьму. Мама, разрешая сыну как бы все, кроме заветной кружечки, не давала ему играть и с дракончиком. Это был подарок отца.
– Может, у него что-то с любовью? – задумчиво произнесла подруга. Так странно сказала – будто с той же печенью или легкими.
– Ничего у него с любовью, – поджав губы, отрезала мать.
Все трое, а то и четверо, а то и пятеро, если включать отца и то, что подруга или мать имели в виду, в виду имели разные вещи и еще столько же подразумевали.
Сын насиловал хомячка, и тот таки цапнул его за палец.
Уколы были болезненны: от бешенства, от столбняка… Хомячок был сослан в школьный зоопарк. Сын важно носил толстый белый палец на перевязи.
– Что у тебя с рукой?
– Ничего у меня с рукой, – важничал Бибо.
И баюкал больную руку, как любовь.
– Пустяки… – небрежничал он.
– Вылитый отец… – вздыхала мать.
Именно в такой момент сладко было представлять себе, что уколы не помогли и он умер от болезни, оказавшейся-таки смертельной. О, как они все рыдали!
И отец прилетал на похороны.
– И что ты в нем нашла? – Подруга отодвигала альбом в сторону и приканчивала бутылку.
– Улыбку и… уши! – смеялась мать, почему-то счастливо.
– Уш-ши?
– У него были необыкновенно красивые уши…
Подруга еще раз прищуривалась на фотографию, еще раз проверяла пустоту бутылки, одинаково ничего не находя.
– У меня, кажется, осталось еще немного ликеру… – говорила мать, удаляясь на кухню.
Подруга была некрасивой, незамужней и бездетной.
Мать была красавица.
Так считал сын, у себя в комнате рассматривая собственные уши и тоже ничего такого уж не находя. Скорее, даже никогда не видывал он ничего столь же уродливого, как само по себе ухо.
«Даже странно, что такая вещь – наружу», – подумал сын.
И тут кто-то рассмеялся ему в лицо, прямо из зеркала.
Он не узнал себя.
Никогда еще ему не доводилось видеть свою улыбку.
…Бибо опаздывал на похороны отца.
Неблизкий, прямо скажем, конец. И очень уж недешевый.
К тому же во всем белом. Двадцать один год. Впервые в тропиках. Вот только пробковый шлем забыл… О трауре он не успел подумать.
Когда он его в последний раз видел?.. Было ему уже четырнадцать или еще не было?
Надо же, семь лет прошло! Как не бывало… Интересно, перерос ли он своего отца? Тогда отец был почти на голову выше. Он хорошо запомнил это, когда они вместе склонялись над ванночкой, гипнотизируя проявляющееся изображение – там время шло вспять, и это заколдовывало.
Сын запомнил отца в красном свете. При дневном свете он исчезал.
«Светочувствительный какой…» – усмехнулся сын.
«Как же я теперь пойму, какого он был роста? Рядом, что ли, ложиться?» – Сын рассмеялся.
Хоронил он впервые.
Бабка померла, когда он еще в Итон ходил. Как раз был ответственный матч… У матери были странные представления о том, что необходимо сыну: ему было необходимо готовиться в это время к переэкзаменовке. Смерть была бы слишком сильным впечатлением для мальчика…
Все было теперь впервые: пароход, самолет, тропики, белые брюки, рубашка апаш… смерть. Сын ерзал в кресле и делал подобающее случаю лицо: никто ведь вокруг не знал, что…
И он не знал, что. На лице у него был… восторг.
Парусиновые туфли были ему к лицу.
От Сингапура он поторапливал самолет в воздухе, будто втайне от себя рассчитывая застичь отца еще живым. Несмотря на приличествующее обстоятельствам, ему все было смешно: как он замазывал зубным порошком пятнышко на парусиновой туфле в туалете, как он пришпоривает теперь эту содрогающуюся предсмертной дрожью этажерку. Стюардесса, черная красавица, застигла его улыбку, и взгляд ее тут же углубился и потемнел. И так было откровенно это изменение, что Бибо понял, что улыбнулся вдруг улыбкою отца.
Наследство…
Он тут же отвернулся, как бы выглядывая в иллюминатор, смущенный откровенностью любви, разлившейся лужицей в тесном проходе… крыло разорвало облачко, и он не успел увидеть отца.
У загорелого таможенника купил себе, однако, черный платок на голову и сандалии.
Здание аэропорта являло собою хижину из бамбука, крытую пальмовыми листьями.
Слава богу, шлемов здесь уже никто не носил.
Солнце здесь не проглядывало сквозь духоту.
Не успел!
Не только застать его живым… но и мертвым.
Более того, ни креста, ни могилы, ни камня, ни кубка с пеплом, ни поляны, на которой бы этот пепел развеяли…