Аэций, последний римлянин - Теодор Парницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …духи величия и мощи старого Рима… Право же, Меробауд, ты уже посвятил своему вождю сотни, а может быть, и тысячи стихов, а тебе и в голову не пришло, что если бы не эта твердая, дикая, ненавистная для римлян варварская мощь… именно та мощь, которую я впитал в себя, словно с молоком матери, общаясь и братаясь с готами и гуннами, та, которой гнушаются Максим… и Басс… и Вирий… и наверняка Меробауд, — давно бы уже камня на камне не осталось от всех этих самых дорогих для нас, римлян, реликвий…
И он обвел рукой вокруг себя.
Меробауд отнюдь не был уверен, не снится ли ему все это. Ведь если бы ему еще час назад сама дочь Астурия или сам епископ Гидаций сказали, что он услышит такие слова из уст Аэция, он с гневом назвал бы их лжецами или с сожалением — безумцами… Марцеллина же отнюдь не удивляло то, что говорил друг варваров и воспитанник дикого Ругилы: разве еще семь лет назад — в долгих ночных беседах в тиши далматинского убежища — не распахнулись перед ним настежь все тайники мыслен великого изгнанника?!
Быстрым шагом идет Меробауд к памятнику, под которым стоит Аэций. Он уже наверняка знает, что эта ночь, проведенная на форуме Траяна, не останется не увековеченной в стихах. Он набрасывает в уме отдельные части произведения, в котором, как Минерва из головы Юпитера, предстанет вдруг из хаоса temporis barbarici[74] блистательная romanitas[75] мужа, о котором не только при дворе Августы Плацидии, но и в виллах галльских и испанских посессоров иначе и не говорили, как semibarbarus…[76] Он благожелательно и чуть ли не с ироническим пониманием улыбается: вот и великий Аэций высказывает почти ту же самую слабость, что и молодой солдат-оратор, стоя подле собственного изваяния, — но ведь кто же лучше его… Меробауда… поэта… сумеет понять и оценить значение подходящей для великих слов обстановки?!
Изваяний Аэция на форуме Траяна было несколько (и ни одно из них не окажется удачливее статуи поэта: всех сметет неумолимый вихрь времени). Меробауд подумал, что, пожалуй, лучше было бы, если бы патриций встал у своего изваяния периода второго консульства: торжественное официальное облачение и поза, точно выдержанные в духе республики и первых цезарей, отлично подчеркивали бы неожиданно выявившуюся romanitas Аэциевой души. «А впрочем, хоть так, хоть этак, в панегирике все равно будет говориться, что он стоял именно перед этим изваянием», — решил поэт. Каково же было его удивление, когда при полном свете месяца он разглядел, что изваяние, перед которым они стоят, вовсе не было изваянием Аэция. Сомнений не оставалось никаких: он слишком хорошо знал эту большую голову, этот орлиный нос, несколько округлые, почти совиные глаза… Его охватила великая радость: найдется ли хоть один поэт во всей империи, который не отдал бы всех сокровищ мира за то, чтобы быть в эту минуту на его месте?! Он быстро отвернулся: Аэций не должен видеть, как Меробауд вынимает табличку и резец. У Меробауда отличная память, но сейчас слишком важный момент, чтобы он мог ей доверять: ведь тут же ни одного слова нельзя забыть!
— Взгляни, Марцеллин, — резец поэта еле успевает за голосом Аэция, — взгляни на эту вот надпись: «Reparatori rei publicae et parenti invictissimorum principum»[77]. Неужели должна питать ко мне гнев на том свете благородная душа мужа из Наисса за то, что я — хотя и не надел на себя, как он, диадему и пурпур, — забрал у его непобедимых детей то, что действительно является могуществом и властью? А может быть, питает не только гнев, но и зависть?.. И ему есть чему завидовать — разве же не сказал, умирая, благороднейший из римлян, Бонифаций, что я rei publicae magna salus, а не только ее reparator[78]?! Но я верю, Марцеллин, что мы равны… абсолютно равны, хотя я не император, а он не одержал столько побед… И не только равны, но и похожи…
Тщетно гадаешь, Минерва: в чем они сходны — не знаешь!Лучше поэта спроси — здесь он тебя превзошел.
Меробауд не сомневается, что это двустишие — вступление ко второй части нового панегирика — покроет его новой славой. Он оценивает его в три памятника: один в Кордубе — там, где он впервые вкушал науки, и два в Константинополе: на форуме Аркадия и в Капитолии, в лектории латинских грамматиков. Сам он отнюдь не удивляется, что его Минерва тщетно ломает голову, не в силах понять, в чем сходны Аэций и Констанций Август. «Скорей уж я похож на короля Аттилу», — думает он и вдруг испытывает неудержимую ревность. Он видит, как Аэций дружески берет Марцеллина под руку. Но поэт быстро побеждает ревниво влюбленного в вождя солдата: некогда… ни на что другое нет времени!.. Только писать!.. Все быстрее испещрять табличку сотнями мелких, убористых букв!
— Он презирал варварские способы сражения, а я — староримский строй. — Меробауд сокращает на табличке слова Аэция. — Но я по-своему бил готов, с которыми он не мог справиться, а меня Констанциевым способом побил Бонифаций. И опять мы равны. Но я сказал, что не только равны, но и сходны. Ты знаешь, в чем сходны, Марцеллин?.. Послушай, я правнук крестьянина из Мёзии, а Констанций — дитя предместий иллирийского Наисса… оба мы но крови и по роду далеки от Рима, от Италии… А ведь не найдешь камня на Римском форуме, в котором дух старого Рима отрекся бы от кого-нибудь из нас двоих, заявив: «Вы чужаки…» Ибо мы римляне… как римлянин ты — далматинец — и Меробауд — испанец… Ибо все мы римские граждане… потому что над колыбелью своей слышали только речь римлян… потому что с детских лет нас хранило и правило нами римское право… А теперь взвесь другое, друг мой… Вот Рим — владыка мира… Рим — столица мощи и справедливости… Вот римский мир — владыка, судья, защитник и учитель всех народов… Так кто же на самом-то деле вот уже полвека хранит от гибели Рим, и римский мир, и римский народ?.. Может быть, они защищаются сами?.. Да — когда их защищает Констанций или Аэций… Вот в чем сходны мы, друг! Потому что когда нас нет, что происходит с мощью Рима? От чьей милости он зависит?.. Ты уже краснеешь, Марцеллин?.. Погоди… послушай… пусть же прозвучат над камнями старого Рима имена его защитников… этой истинной мировой империи, но не римской, а только варварской, друг… Ты посчитай. Готы — Гайнас, Сар и Сигизвульт… Вандалы — Стилихон… Франки — Арбогаст и Баутон… Аланы Ардабур, Аспар и…
— И свев Рицимер! — крикнул он, не в силах сдержать разгона предыдущей мысли и на бегу соединяя ее бессмысленно (как он полагал) с тем, что вдруг поразило его взгляд. Но тут же он обуздал разлетевшуюся во весь опор мысль и уже совсем иным голосом обратился к молодому трибуну, который оставался в Галлии:
— Что ты здесь делаешь, Рицимер?!
— Славный муж… Литорий…
Исписанная табличка выскальзывает из рук Меробауда и с треском разбивается о гранитную плиту. Не собрать разлетевшихся обломков, и не собрать поэту излияний патриция… не напишет он панегирика «De romanitate Aetii»[79] надежда на три новых памятника разбивается о твердое, безжалостное слово Рицимера.
4В те дни, когда Аэций после четырехлетнего отсутствия решился наконец отправиться в Италию, казалось, что готская война находится накануне самого благоприятного завершения. Императорские войска не только вытеснили Теодориха за границы аквитанской Галлии, и даже из тех ее частей, которые были отведены ему по миру 430 года, но и вторглись с юга в Новомпопуланию, а с северо-востока — в земли пиктавов. Покидая Галлию, Аэций велел Литорию не тянуть с заключением мира, а сразу же, как только Теодорих захочет начать переговоры, согласиться на возобновление перемирия с тем, что готы отдадут галльской префектуре все крупные города, кроме, может быть, одной Толозы[80], а что касается земель, занятых ими, то они откажутся от пограничных окраин аквитанской Галлии, Пиктавы и доступа для плаванья по Лигеру[81]. Но Литорий, взяв на себя командование, отнюдь не стремился к быстрому окончанию войны; он не только привел с Рейна несколько тысяч новых гуннских воинов, но и потребовал от живущих между Лигером и Британским морем армориканов, чтобы они выполнили свой долг федератов, совместно с императорскими войсками обрушившись на готские владения. Потому что он загорелся безумным, ибо абсолютно невыполнимым, как говорил трибун Рицимер, намерением уничтожить не только мощь, но и вообще готское королевство. Он планировал медленное и рассчитанное на длительное время истребление вестготского народа с помощью меча и голода, безжалостное уничтожение грабежом и огнем их имущества и, наконец, полное истребление многочисленной королевской семьи и всех знаменитых и благородных родов. «Остальные превратятся в невольников, — говорил он, — либо вольются в ауксиларии и пограничные войска, сражающиеся как можно дальше от Галлии: где-нибудь на персидской или эфиопской границе». Рицимер, который был сыном сестры короля Вальи, а следовательно, находился в каком-то родстве с Теодорихом, не мог, разумеется, испытывать восторга или хотя бы быть благожелательным к намерениям Литория; и не только он, даже комесы и старые трибуны, исконные римляне, недоверчиво относились к замыслам начальника конницы, считая их невыполнимыми и вредными.