Щебечущая машина - Ричард Сеймур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Формирующаяся экономика цифрового письма, которая заметно снизила затраты на воспроизводство, в корне изменила эффект масштаба, в соответствии с которым письменность представляла собой заметку, письмо, статью, эссе, роман, энциклопедию. Пара обычных предложений могут обладать огромной экономической отдачей, и это доказала история Snapchat, когда из-за единственного твита Кайли Дженнер стоимость компании упала на 1,3 миллиарда долларов. Это показывает нам, что принятые сегодня нормы пунктуации, рубрикации и графической формы букв – это наследие Нового времени, когда к книге, по словам Маршалла Маклюэна, стали относиться как к «первому однотипному и воспроизводимому товара, первому конвейеру и первой отрасли массового производства»[45]. Это также нарушает центрированные иерархии письма, где все тексты в конечном счете имеют связаны и узаконены единственным, священным текстом, таким, как Библия и конституция. В такой распределенной сети, как письмо, единого центра не существует.
Прежде всего, цифровая революция размывает социальные различия между читателем и писателем. Щебечущая машина соблазняет тем, что наделяет письмо дополнительными преимуществами. История грамотности – это также история репрессий и изоляции. Например, женщин в литературе, которые горят «как маяки» в литературе мужчин, как сказала Вирджиния Вулф в эссе «Своя комната», в то время как в жизни женщин «запирали, били и таскали за волосы»[46]. Рабов, которым запрещалось писать и которые втайне собирали средства, чтобы отправлять частные письма, или учились читать лишь для того, чтобы гореть в огне своей неволи. «Чем больше я читал, – писал в 1845 году Фредерик Дуглас, – тем больше росли во мне отвращение и ненависть к моим поработителям».
В феминистском рассказе Шарлотты Перкинс Гилман 1892 года «Желтые обои» мужчины отчаянно пытаются контролировать письмо. Главную героиню убеждают в том, что она больна от того, что пишет. Письмо разлагает ее мозг. Все эти болезненные фантазии. Это так не по-матерински. Это не подобает жене. Письмо – причина ее истерических припадков. На самом деле история рассказывает нам, что письмо для нее и болезнь, и единственная надежда на излечение. Это возвращение вытесненного. «То, что субъект не может сказать, – восклицает Лакан, – он буквально выкрикивает всем своим существом»[47]. Все, что она пишет, преисполнено смысла. Есть вещи, которые писательница сказать не может. И они выливаются из нее.
Поскольку мужчины, присутствующие в ее жизни, напуганные ее сексуальностью и возможным насилием, ее не слышат, главной героине Гилман приходится писать. Она нервно пишет и пишет, а когда писать ей не дают, ее одолевают скука, отчаяние и тревожные видения. Письмо и его отсутствие имеют деспотическую власть над ее жизнью, не меньшую, чем патриархи.
Мы вдруг стали писать больше, чем когда-либо. Наша «писательская» болезнь, письменный недуг отчасти показывает, как долго томилось в нас это страстное желание, пока цифровой переворот не произвел новую революцию во всеобщей грамотности. Умение писать от руки было привилегией избранных до тех пор, пока в конце XIX века не случился первый прорыв к всеобщей грамотности. Везде, где преподавали чистописание, его привязывали к социальному классу, полу и профессии: торговцы, юристы, женщины и мужчины высшего сословия учились писать в разных стилях. По внешнему виду, форме букв и расстоянию между ними читатель моментально понимал социальную значимость написанного. Даже в печатном слове возникла ассоциация буквенных форм с социальным статусом, и даже сегодня «популярные» газеты и листовки используют свои, отличные друг от друга шрифты. Письмо всегда отягощалось иерархиями значения и значимости.
Новая всеобщая грамотность отличается от своей предшественницы XIX века тем, что письмо стало повсеместным, а шрифты, предлагаемые компьютером, смартфоном, Щебечущей машиной, усредненными. Характерным показателем грамотности до появления интернета было чтение, теперь – письмо. На фоне падения доверия к старым СМИ, чьи коммерческие стратегии и политические пристрастия все больше и больше отдаляют их от приоритетов читателей, те, кто раньше был аудиторией, превратились в производителей. Мы продолжаем читать, но уже по-другому. Теперь мы читаем не в образовательных целях, а чтобы быть продуктивными: просматриваем и отсеиваем информацию из потока сообщений и уведомлений. И пока мы этим занимаемся, мы, так сказать, за своей же спиной заполняем цифровой протокол. Практика компьютеризированного рабочего места перетекает в практику Щебечущей машины.
Таким образом, наши проблемы не похожи на проблемы XIX века, когда распространение письма зачастую имело оттенок социального бунта, потому что женщины, рабы и рабочие писали против воли и желания своих хозяев и начальства. И хотя до сих пор существуют режимы, институты и люди, которые хотят нас заткнуть, власть пока все же старается заставить нас говорить, пытаясь вытянуть из нас признания, показания и крики души. Если бы героиня Гилман жила в наше время, она бы столкнулась не с самоуверенным авторитетом докторов и мужей, а оказалась бы в окружении толпы жаждущих онлайн-патриархов, гендерных троллей, не столь уверенных в себе, но столь же напуганных тем, что она может рассказать. А еще она столкнулась бы с даже более анонимной, полуоккультной силой, которая бы извлекала ее письмо – с Щебечущей машиной.
Старая история, когда сдерживают жизненно важную истину, а она всеми силами требует, чтобы ее рассказали, – не совсем история Щебечущей машины. Если нам нечего написать или мы не знаем, что написать, машина подскажет. Всегда найдется повод, по которому можно высказать свое мнение. Агностицизм машины по отношению к контенту означает, что иногда мы можем нарушить несправедливое молчание: от #MeToo до Black Lives Matter. Но даже в этом случае мы пишем по принуждению и участвуем в бесконечном производстве. В некотором смысле гиперпродуктивность машины может привести к появлению нового вида молчания. Очистительное воздействие письма, реагирующего на стимулы, может оказаться способом заполнить пустоту нескончаемой монетизируемой болтовней. Новая форма подавления, которая не оставляет места для важного. Как сказала Колетт Солер: «Кляп никто не вытаскивал, просто изменились условия».
Если сегодня мы хотим «свободы выражения», то больше недостаточно требовать снятия политических ограничений. Мы должны освободить выражение от бесконечного производства избыточной информации, а себя – от принуждения к труду. Мы должны прекратить работать и вновь научиться получать удовольствие от письма.
3
Все могло бы быть по-другому. До наступления киберутопизма на калифорнийской технологической арене киберутопизм царил на левом берегу Парижа. Еще до появления интернета французские хипстеры экспериментировали с онлайн-анонимностью, называя свой эксперимент «фейдингом», или «замиранием». Щебечущей машине предшествовала государственная, открытая для всех платформа, которая, на зависть Кремниевой долине, стояла на передовой коммуникационных технологий.
Ее называли Minitel, Médium Interactif par Numérisation d’Information Téléphonique: французский интернет avant la lettre[48], Но Minitel во многом отличался от интернета. В качестве терминала выступал