Дикая роза - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пенн, — сказала она тихо. Последовавшее молчание стало закручиваться в большую белую раковину красноречия и понимания. Наконец Пенн поднял голову и взглянул ей в лицо.
Но все опять изменилось. Она смотрела куда-то через его плечо, смотрела пристально, с нервной тревогой, почти со страхом. Пенн встал с колен и, снова возвышаясь над ней, оглянулся, чтобы проследить за её взглядом. Она резко спросила:
— Что это?
Тогда и Пенн увидел немецкий кинжал. Он быстро поднял его.
— Это я принес тебе. Я его нашел. Ты не сердись. Он, кажется, был тебе нужен, и я принес. — Он подал ей кинжал рукояткой вперед.
Миранда взяла его.
— Но это кинжал Стива. Его любимый. Тот, что ему подарил Феликс Мичем.
— Да, я принес его тебе. Ты не сердись.
— Но как он к тебе попал? Почему он был у тебя? — Она оторвалась от двери и обошла стол, сверля Пенна злобным взглядом и прижимая кинжал к груди. Блестящее острие проткнуло голубую шерсть её халатика.
— Я нашел его в комнате Стива. Мне очень жаль. Ты не сердись. Я его принес…
— Да замолчи ты! — сказала Миранда. Она всхлипнула, лицо её вдруг покраснело, глаза наполнились слезами. Она топнула ногой и протяжно выкрикнула: — Уходи! Убирайся отсюда!
— Прости меня, — сказал Пенн. — Я хотел сделать тебе приятное. Энн сказала, что он тебе так нравится…
— Глупый, противный болван, — сказала Миранда, и слезы закапали так быстро, что мешали ей говорить. — Я тебя ненавижу. Трогал меня своими гадостными лапами. Глупый австралийский болван. Все знают, что ты болван, и выговор у тебя вульгарный. Никто тебя здесь не любит, просто терпят, потому что нужно. Скучный дурак, урод, мы все только и ждем, когда ты уедешь. Уезжай в свою скучную, противную Австралию. Уезжай в свой жалкий дом, к своему грубому, вульгарному отцу. Уходи! Убирайся из моей комнаты. Стив бы тебя одной рукой убил. Уйди, противный, гадкий, уйди! — Голос её перешел в крик, она отвела руку с кинжалом, словно готовая к нападению.
Последнее, что запомнил Пенн, был занесенный кинжал, её красное лицо, мокрое от слез и слюны, искаженное яростью. Он кое-как выбрался за порог и скатился по винтовой лестнице. Дверь за ним с треском захлопнулась. Он пробежал по черной галерее до своей лестницы, где тусклый свет от его лампы ложился на белые железные ступеньки. Поднялся к себе и закрыл дверь.
Задыхаясь, он прислонился к ней спиной. От боли и ужаса дыхание его ещё несколько минут вырывалось долгими свистящими хрипами. Он чувствовал, что его вот-вот захлестнет истерика. Чтобы успокоиться, крепче уперся спиной в дверь, вдавил пятки в пол. Комната ходила ходуном.
Немного погодя дыхание выровнялось, тело обмякло, и он опустился на кровать. Поглядел по сторонам. Все было в порядке, словно ждало его. Все такое же, как было, когда он — сколько веков назад? — только собирался идти к Миранде, шведский нож, книга об автомобилях, растрепанный томик „Такова жизнь“ говорили ему: „Привет“. Но он слышал их, как банкрот слышит голоса беззаботных детей. Воображенное насилие и насилие подлинное — вещи несоизмеримые. Что-то невинное было непоправимо сломано, вспугнуто и убито. Черное пятно в глубине его мира уже расплывалось к поверхности. Он со стоном сполз на пол, уронил голову на кровать.
Он тупо уставился на свою руку. Пальцы болели, на суставах запеклось немного крови. Халат был усыпан блестками цветного стекла. Стряхивая их, он задел что-то под кроватью. Заглянул туда — оказалось, что это солдатики Стива. Он подтянул ящик поближе. Потом открыл его, стал смотреть невидящим взглядом на мешанину из бесчисленных красно-синих оловянных фигурок. С усилием сосредоточившись, достал одну и поставил на пол. Рядом другую, третью. Шеренга все удлинялась, и тут наконец хлынули безудержные слезы.
Глава 30
— Ты будь поласковее с Пенни, когда он вернется, — сказала Энн.
Пенн уже несколько дней как гостил у Хамфри в Лондоне.
— Он не вернется, — сказала Миранда. Незанавешенное окно было распахнуто в теплый летний вечер. Последние два дня Миранде нездоровилось, и она не выходила из своей комнаты. Врач ничего не нашел, но Энн была уверена, что теперь-то девочка заболевает наконец краснухой.
— Это почему? — спросила Энн.
— Не вернется. Он пробудет в Лондоне до последней минуты, а потом попросит тебя прислать его вещи.
— Но он определенно сказал, что вернется. Должен же он с нами проститься как следует.
Миранда пожала плечами.
— Он плохо воспитан. Чего же и ждать, раз у него такой отец!
— Миранда!
Энн строго посмотрела на дочь через стол, на котором теснились куклы, комиксы, приключения Тентена, дамские журналы, конфеты, банка с апельсиновым соком и остатки вишневого пирога. Потом снова принялась мерить шагами комнату. Ей было очень жаль, что Пенн уехал. Только с его отъездом она поняла, до какой степени он, если можно так выразиться, снимал с неё тягостную заботу о Миранде. Поймав себя на этой мысли, она испугалась, устыдилась. Но едва она осталась в доме вдвоем с Мирандой, как между ними возникла напряженность, обостренное сознание присутствия друг друга, неприязненное взаимное притяжение. Они все время друг за другом следили, высматривали друг друга, и все, что бы ни делала одна из них, в присутствии другой казалось бессмысленным. Болезнь Миранды только отчасти разрядила атмосферу.
По поводу Феликса Энн все ещё ничего не решила. Так по крайней мере она себе внушала, хотя относительное спокойствие, с каким она переносила отсрочку, предписанную ею им обоим, и наводило на мысль, что она, очевидно, уже решила вопрос в его пользу, что, сама того не заметив, она уже перешла черту. И однако же ничего решающего она по-прежнему не делала и не говорила. Огромная сияющая пустота, которая так властно поглотила её в конце разговора с Дугласом Своном, теперь сжалась, померкла, заполнилась повседневными заботами. Безумное чувство к Рэндлу немного отпустило. Но она не чувствовала себя свободной, способной принимать решения. В конечном счете она была все та же робкая, старательная, вечно озабоченная Энн. Новой личности она не обрела.
Энн никогда не руководствовалась правилом поступать как хочется. Другое правило — поступать как должно — было крепко внушено ей с детства и с тех пор настолько укрепилось, что почти уже не оставляло ей возможности хотя бы под влиянием минуты чисто эгоистически проявить свою волю. Сейчас она чувствовала, как ей недостает этого несложного, но могущественного умения. Раздирающие её желания были до безобразия абстрактны, и она завидовала тем, для кого пожелать и схватить — одно и то же. Кроме того, она, особенно когда думала о крушении своего брака с Рэндлом и о том ущербе, который чем-то, безусловно, нанесла Рэндлу, была склонна видеть в отсутствии у себя прямых, практических желаний что-то пагубное, мертвящее. В её открытой, бесформенной жизни трагически недоставало энергии, недоставало хоть какой-нибудь твердой поверхности, могущей послужить ей опорой. И, обвиняя себя, готовая признать все хорошее в себе дурным, она снова и снова, как эхо, откликалась на жестокие слова Рэндла. Она не обрела новой личности. Но старая, несомненно, дала трещину.
С Мирандой у неё тоже ничего не получалось, и порой ей думалось, что Миранда сторонится её по той же причине, что и Рэндл. Им обоим требовалось бодрящее соседство чьей-то отчетливо выраженной воли, и в том, что у Энн в этом смысле не было своего лица, они не могли не усмотреть чего-то мелкого, малодушного, даже неискреннего. Раньше у Энн иногда мелькала мысль, глубоко ей противная, что она совершенно неумышленно и бессознательно будит в них обоих чувство вины. Теперь же ей казалось более вероятным, что они реагируют на неё как бы в эстетическом плане. В её образе жизни им видится что-то нескладное, что-то гнетущее. И теперь она сама чувствовала себя виноватой.
В ней назрела отчаянная потребность поговорить с Мирандой о Феликсе. Не то чтобы она ожидала услышать от Миранды что-нибудь существенное, и споров никаких она не ждала. Она обрисует дочери положение лишь в общих чертах. Но ей важно знать, что этот разговор состоялся, что она хотя бы произнесла имя Феликса, а решиться на это, как Энн с удивлением убедилась, было очень трудно. Неожиданный скачок в её отношениях с Феликсом любому наблюдателю мог показаться странным, даже неприличным. А Миранда, которая обожает отца, как она примет эти намеки? Говорить было страшно, и это порождало все усиливающуюся нервную тревогу. На разговор с дочерью о Феликсе словно был наложен запрет; но Энн знала, что, пока она не нарушит его, она не сможет дальше думать о том, как ей быть. Минутами казалось, что стоит поговорить об этом с Мирандой, пусть в самых туманных выражениях, — и станет ясно, что она и в самом деле перешла черту, и тогда она видела Миранду в благостном свете, видела в ней союзницу, которая поможет ей возвыситься в собственном мнении.