Призраки Гойи - Милош Форман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот заурядный, истеричный, недалекий, злой и мстительный человек, скованный по рукам и ногам железными путами отживших идей, был, вероятно, самым худшим королем из всех когда-либо правивших Испанией. Тем не менее его горячо приветствовали в первых городах, через которые он проезжал, особенно в Сарагосе. Когда Фердинанд прибыл в Мадрид в 1814 году, где у него были основания опасаться более холодного приема, его встретили криками: «Долой свободу! Да здравствует Фердинанд VII! Да здравствуют оковы! Да здравствует угнетение!» — невероятными, но достоверными словами, которым суждено было еще долго звучать в памяти испанцев. Но, вероятно, как водится, и вольнодумцы всякий раз этому дивятся, народ устал и даже пришел в отчаяние от всех этих долгих лет необъяснимой смуты, от бесконечных нашествий, репрессий и нищеты. Он с облегчением воспринял возвращение порядка. И неважно, в какую личину рядился этот порядок.
Итак, порядок был восстановлен. Конституция, принятая в Кадисе, была немедленно отменена, всех общеизвестных либералов отправили в тюрьму в ночь с 10 на 11 мая; та же участь Постигла актеров, журналистов, адвокатов и даже аристократов, а также всех ilustrados и iluminados, которых удалось застать дома. 12 мая, в то время как Фердинанд VII еще не прибыл в Мадрид, было обнародовано воззвание, гласившее, что всякий, кто станет выступать в защиту конституции, будет немедленно казнен.
Новоявленный король закрыл университеты и театры. Наконец, сразу же, как только стало Можно, он восстановил инквизицию, публично поблагодарив ее за то, что она оберегала Испанию от заблуждений и прегрешений, в которых коснели другие королевства. Национальная безопасность и нравственное здоровье прежде всего. Страна погружалась во мрак. Ректору Серверского университета, принимавшему короля, посчастливилось произнести фразу, благодаря которой он немедленно попал в историю Испании: «Долой пагубное пристрастие к размышлениям!» Чтобы продемонстрировать, что страна по-прежнему является королевством, далеким от революционных идеологий, испанцы также скандировали: «Долой нацию!»
Один из офортов цикла «Бедствия войны» Гойя назвал «Истина мертва». Но не все желали это признавать. Официально, во всяком случае в Испании, истина была объявлена вне закона. Дабы это подтвердить, король объявил, что отныне всем еретикам будут жечь язык каленым железом.
Лоренсо, томившийся в застенках, не подозревал или почти ничего не знал о новом разгуле мракобесия. Время от времени он что-нибудь узнавал от благодушного надзирателя — так он узнал, что французы разбиты и король вернулся. Какой король? Он ничего об этом не знал и ничего не слышал о жене и детях. Гойя, вероятно, навестил бы Касамареса на свой страх и риск, но художнику ничего не было известно о судьбе Лоренсо.
Временами бывший советник по испанским делам тешил себя обнадеживающей мыслью, что о нем позабыли, и гадал, почему по прошествии недель и даже месяцев его до сих пор не предали суду. Между тем 17 июня 1814 года главный надзиратель лично явился к заключенному, вручил ему мыло для бритья и бритву, а также велел принести тазик с водой, чтобы тот мог, наконец, привести себя в порядок. Он не сказал о причинах этих неожиданных знаков внимания, так как, возможно, и сам был не в курсе.
На следующий день за Лоренсо, за одним лишь Лоренсо прибыл экипаж. Узник забрался туда с трудом, так как его коленные суставы совсем утратили гибкость. Экипаж выехал за пределы Мадрида и, к изумлению Касамареса, остановился перед бывшим зданием инквизиции, которое он давно не видел.
Когда заключенный вышел из коляски, двое монахов встретили и отвели его в одну из келий, поддерживая под руки. Здесь Лоренсо ждали скудная еда, вода и даже стакан вина. Старый доминиканец, которого он не узнал, помог ему привести себя в порядок. Монах спросил, болит ли еще его рана, таким образом показывая свою осведомленность. Порой, заметил он, удары вилами оказываются опасными, так как этими орудиями ворочают навозные кучи и в рану может попасть инфекция.
Лоренсо сказал, что его плечо уже зажило, но всё еще причиняет ему страдания. Он спросил, почему, после стольких месяцев неизвестности, его привезли сюда. Старый монах, по-видимому, удивленный этим вопросом, ответил:
— Ну… чтобы судить!
Касамарес не стал спрашивать, о каком именно суде идет речь. Он узнал об этом четыре дня спустя. Однажды утром, спозаранок, дверь кельи открылась, и в нее вошли четыре монаха. Они попросили узника снять с себя всю одежду, что тот и сделал, трижды облили его тело холодной водой, бормоча при этом молитвы, и одели на него длинную хламиду сурового полотна. Наконец, они усадили заключенного и водрузили ему на голову высокий остроконечный колпак, из тех, что в свое время носили подозреваемые, которых предавали суду инквизиции.
Лоренсо знал, что представляют собой эти тщательные приготовления, старинный ритуал, который он сам решил вновь ввести в обиход, и ничего не говорил. Узник только что понял, что трибунал Конгрегации в защиту вероучения опять обрел свои исключительные права, и ему суждено вскоре предстать перед ним.
Когда он был готов, монахи встали справа и слева от него и сказали, что его ноги должны оставаться босыми, о чем ему и без того было известно. Они повели Лоренсо по коридорам в зал капитула[22], где прежде проходили заседания, в которых он с ревностным пылом принимал участие и где принимались самые важные решения.
Здесь, как и ожидал Касамарес, он снова увидел отца Григорио. Главный инквизитор не только не умер, но и, казалось, немного окреп. Его глаза, по-прежнему голубого цвета, многозначительно посмотрели на Лоренсо, когда тот, подогнув ноги, сел напротив него на низкую скамейку.
Прежде всего старец перекрестился, произнося традиционные слова на латыни. При этом узник не открыл рта и даже не сказал «аминь». Отец Григорио объявил, что в виде особой милости, решение о которой было принято в высочайших инстанциях, Лоренсо Касамарес избежит обычного правосудия, довольно скорого на расправу в это смутное время, и будет предан только суду инквизиции. Светскую власть уведомят о приговоре, когда он будет вынесен, и она поступит, как ей заблагорассудится, но скорее всего вердикт гражданских судей не будет противоречить решению священного трибунала.
Лоренсо в этом не сомневался. Обессилев от долгого заточения, он в то же время не утратил природной сообразительности и остроты ума.
Отец Григорио едва слышно сообщил, что дела и поступки Лоренсо в течение десяти дней с глубочайшим вниманием рассматривались трибуналом Конгрегации в защиту вероучения. Обвиняемого не собирались судить за былые деяния, к примеру, за нелепое признание, полученное путем насилия, или за определенные злоупотребления, очевидно, допущенные в отношении одной из узниц. Всё это, дескать, было предано забвению и не могло служить поводом для судебного дела. Речь шла о недавней деятельности Лоренсо после его возвращения в Испанию, когда он перешел на службу к королю Жозефу.
— Вам следует уяснить, — сказал ему отец Григорио, — что никакие личные мотивы не могут повлиять на наше судебное решение. Мы судим вас здесь и сейчас не просто как человека, но вы являетесь в наших глазах, а также в глазах Бога олицетворением всех чудовищных и в высшей степени предосудительных заблуждений, характерных для страшных времен, которые мы пережили. Ваша ненависть к вере, гонения, которые вы устраивали на христианские обычаи и тех, кто их воплощал, дьявольское упорство, с которым вы отстаивали идеи и дела кровавой кощунственной революции, а также ваши неоднократные заявления о естественном превосходстве человека над Богом, иными словами, ярое и отъявленное безбожие, превратившее вас в отступника, — всё это вынуждает нас прийти к одному и тому же заключению.
Лоренсо смотрел на старца и слушал его с величайшим интересом, хотя суть этого выступления была ему понятна. И в выражениях, и в лексиконе отца Григорио он узнавал готовые формулы, который сам когда-то использовал, причем не только в качестве инквизитора. То были явственные отголоски былых времен. Касамарес без труда следил за ходом мыслей главного инквизитора и зачастую мог закончить за него фразу. В очередной раз Лоренсо убеждался в очаровании и коварстве этих речей, которые, казалось, были самодостаточными и не нуждались ни в фактах, ни в документах, ни в доказательствах, довольствуясь категоричными, так сказать, голословными утверждениями, да пленительным, хотя и произвольным благозвучием стиля.
Лоренсо также понимал, каким образом эти фразы могут внезапно менять свое значение, выворачиваться наизнанку, подобно коже, а также относиться то к одному, то к другому. Он даже спрашивал себя, несмотря на свое физическое истощение и не прекращающуюся боль в плече, не проистекают ли понятия от слов, одних только слов, вместо того, чтобы брать начало в реальной человеческой жизни с присущими ей страданиями, а также в смерти. Кроме того, Касамарес задавался вопросом, не довольствовался ли он в своей двойственной жизни одними словами, подобно отцу Игнасио и многим другим, и не были ли идеи, которые он защищал и провозглашал и по вине которых, ему, наверное, суждено умереть, обычными заблуждениями, этакими флагами, реющими над Пустотой.