Скандал столетия - Габриэль Гарсия Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через четверть часа подкатил, вздымая клубы раскаленной пыли, обшарпанный джип, откуда вылез чернокожий малый в коротких штанах и в пробковом шлеме: он привез документы для отправки самолета. Покуда я выполнял необходимые формальности, он что-то вопил в телефон по-голландски. Двенадцать часов назад я сидел в Лиссабоне на террасе с видом на необозримый португальский океан, смотрел на стаи чаек, прятавшихся от ледяного ветра в портовом ресторанчике. Земля дряхлой Европы тогда была покрыта снегом, световой день длился часов пять, не больше, и невозможно было даже представить, что где-то есть мир наподобие того, в который мы приземлились, – мир, залитый отпускным солнцем и пропитанный запахом подгнивших гуайяв. Тем не менее единственное, что сохранила память в полной неприкосновенности, была невозмутимая красавица-негритянка, сидевшая с корзиной имбиря на продажу.
А недавно я снова летел из Лиссабона в Каракас, и, когда приземлился в Парамарибо, мне показалось сначала, что по ошибке мы сели не там. Терминал аэропорта теперь – это сверкающее здание с огромными стеклянными окнами, с кондиционированным воздухом, едва ощутимо припахивающим какой-то детской микстурой, с консервированной музыкой, которая немилосердно повторяется в общественных местах всего мира. По изобилию и разнообразию товаров магазины беспошлинной торговли не уступают японским, а в бурлящем вареве кафетериев и ресторанов встречаются семь рас этой страны, шесть ее религий и неисчислимое множество языков. Все переменилось так основательно, что кажется – прошло не двадцать лет, а двадцать столетий.
Мой учитель Хуан Бош, помимо прочего написавший монументальную историю Карибов, сказал мне однажды, что наш магический мир подобен тем непобедимым росткам, что пробиваются сквозь бетон, заставляя его трескаться и ломаться, и расцветают на том же самом месте. Лучше, чем когда-либо, я понял это, когда вышел не в ту дверь в аэропорту и обнаружил шеренгу невозмутимых старух – все были чернокожие, в разноцветных тюрбанах, с горящими сигарами во рту. Они продавали фрукты и местные кустарные поделки, причем не прилагали ни малейших усилий к тому, чтобы как-то завлечь покупателей. Имбирем же торговала только одна из всех – не самая древняя. И я моментально вспомнил ее. Не зная, с чего начать и как потом распоряжусь приобретением, я купил у нее сколько-то корешков. А покуда покупал, вспомнил еще, что при первой нашей встрече она была, что называется, в положении, и без околичностей спросил, как поживает ее сынок. Даже не взглянув на меня, она ответила: «Не сынок, а дочка. Ей двадцать два года, и она только что подарила мне первого внука».
6 января 1981 года, «Эль Паис», Мадрид
Поэзия, доступная детишкам
Учитель литературы в прошлом году предупредил младшую дочку одного моего закадычного друга, что на экзамене ее будут спрашивать о романе «Сто лет одиночества». Девочка, понятное дело, испугалась – мало того что она не читала эту книгу, но и вообще голова ее была занята вещами более важными. По счастью, папаша ее, получивший весьма основательное филологическое образование и обладающий редкостным поэтическим чутьем, стал натаскивать ее так усердно и рьяно, что на экзамен она пришла, зная предмет лучше преподавателя. Тот, однако, все же исхитрился задать ей каверзный вопрос – что означает перевернутая буква в заглавии этой книги? Он имел в виду аргентинское издание, оформленное художником Висенте Рохо, который таким образом желал показать, насколько волен и ни от чего не зависим полет его вдохновения. Девочка, само собой, затруднилась с ответом. Висенте Рохо, когда я рассказал ему об этом, – тоже.
В том же году мой сын Гонсало на вступительных экзаменах имел дело с вопросником по литературе, разработанным в Лондоне. И один из вопросов потребовал определить, что символизирует собой петух в «Полковнику никто не пишет». Гонсало, которому отлично знаком стиль родного дома, не справился с искушением щелкнуть по носу заморского ученого и ответил так: «Этот петух носит… несет золотые яйца». Потом мы узнали, что высший балл получил ученик, ответивший в соответствии с уроками учителя, что полковничий петух есть символ подавленной народной силы. Услышав об этом, я в очередной раз обрадовался своему редкостному политическому везению, потому что в первоначальном и в последнюю минуту измененном финале полковник сворачивал петуху голову и варил из него протестный суп.
И я уже довольно давно коллекционирую эти перлы, отравляющие юношество по воле скверных учителей словесности. Лично знаю одного добросовестнейшего педагога, который в тучной, алчной и бездушной бабушке, использующей безответную Эрендиру для получения долга, усматривал символ ненасытного капитализма. Другой – из католического колледжа – уверял, что поднявшаяся в небеса Прекрасная Ремедиос – это поэтическая метафора вознесения Девы Марии, вселившейся в ее тело и душу. Другой открыл, что персонаж моего рассказика Эрберт, решающий любые проблемы для всех и каждого и раздающий деньги направо и налево, – опять же «прекрасная метафора Бога». Два барселонских критика удивили меня, обнаружив, что «Осень патриарха» имеет ту же структуру, что и 3-й концерт для фортепьяно с оркестром Белы Бартока. Хотя это доставило мне огромное удовольствие, потому что я восхищаюсь этим композитором и особенно – этим его произведением, аналогии этих критиков не сделались яснее. Один профессор литературы из Гаванского университета, посвятив много часов анализу «Ста лет…», пришел к выводу – одновременно обескураживающему и обнадеживающему, – что роман не предлагает никакого выхода. И тем самым окончательно убедил меня, что мания толковать и трактовать все на свете в итоге порождает новую форму вымысла, порой заходящего в тупик полной чуши.
Я, должно быть, читатель простодушный и наивный, потому что никогда не думал, что писатели хотели сказать больше, чем сказали. Когда Франц Кафка говорит, что Грегор Замза, проснувшись однажды утром, обнаружил, что превратился в огромное насекомое, мне не кажется, что это – символ чего-то там, и мне только всегда хотелось знать, что же это было за насекомое такое. Я верю, что в самом деле были времена, когда ковры летали, а в сосудах томились заточенные там джинны. Я верю, что валаамова ослица заговорила – как рассказывает Библия, – и жалею,