К ясным зорям (К ясным зорям - 2) - Виктор Миняйло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще проведали пронырливые женщины, что Ригор очень хотел остаться малограмотным, но в своем селе, в коммуне и обязательно на рядовой работе.
"Товарищи, дожил я до коммуны, так дайте мне в ней и жить, и умереть!" - так, рассказывают, упрашивал Полищук. Но его не послушали.
"Пожить тебе дадим сколько влезет, - так, мол, ответили ему. - А вот с Буками придется распрощаться, потому как и корней своих там, и семян не оставил".
Это, как понимали женщины, намекали ему, пожалуй, на неудачную любовь к теперешней Ступиной жене, прежней пресвятой деве Ядвиге.
И хотел, говорят, Ригор куда-то жаловаться, но там не испугались и проголосовали единогласно. А когда и это не помогло несдержанному коммунару, предложили... И, говорят, побледнел Ригор и сразу согласился сделать как сказано...
Вот уже в третий раз безжалостная судьба отрывает от моего сердца близких людей.
То Ядзя Стшелецка ушла от нас искать счастья в Ступиных хоромах, нашла там кучу чужих детей, толстенную библию и узловатые руки-клещи, что рвут и мнут ее красу.
Потом люди забрали у меня последнюю любовь.
А теперь вот и нелюдимый Ригор, к которому я когда-то относился снисходительно и несколько иронически, уходит от меня в высшие сферы.
Мне теперь постоянно будет недоставать этого человека. Останусь в одиночестве без его убежденности, не будут удивлять меня его бескомпромиссность, сердить его мужицкая хитрость по отношению к "живоглотам", не будут волновать его бескорыстие, раздражать спартанский образ жизни, обижать грубость, когда речь заходит о моем будто бы интеллигентском благодушии, умилять его идиотская жертвенность в любви, одним словом, потекут дни без удивления, без волнений, без любви и гнева.
И я, должно быть, останусь без него со своими сомнениями, нерешительностью, никто меня не подтолкнет, никто не выругает искренне. И возможно, доживу я век, не осушив, как говорится, детской слезы, не заслонив никого грудью.
Но что бы там ни было - я был на стороне Коммуны.
На этом обрываются записи Ивана Ивановича Лановенко в его Книге Добра и Зла.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ, в которой автор вынужден продолжать Книгу
Добра и Зла один
Отслужили заутреню в церкви, потом вся паства пошла процессией.
Было тихо и душно. Простоволосые бронзовые деды усердно и терпеливо, точно на подвиг, которого от них никто не требовал, готовые, может, даже на смерть безропотную на глазах крещеного люда, - ради чего - никто не знал, - несли позолоченный крест и хоругви куда-то вдаль, думалось, по ту сторону жизни.
Земля была теплой и влажной, и всякий, шагавший по ее мягкой податливости, с умилением чувствовал себя навеки породненным с нею - в жизни и смерти.
От приусадебных канав дурманяще пахло купырем и лопухами. Пчелы вычерчивали бесконечные упругие спирали над бледно-розовыми цветами дерезы. Жалобное негромкое пение церковного хора, похожее на гудение пчел опьяняющим дымом расстилалось над серо-голубыми улицами.
И все - и те, кто возглавлял процессию, и те, кто плелся в хвосте, и знали и не знали, куда придут. И знали и не знали, живут ли они еще или уже умерли. В толпе человек не чувствует своей личности. Были живы, ибо дышали и двигались, были мертвы, ибо с песней неуклонно шли к мертвым.
Останавливались на улице. Тихо выговаривал отец Никифор старые, как мир, непонятные слова, потом, как воробьи, взлетали возгласы, и хор серебристыми и неживыми голосами напевал аллилуйя.
Так начинался тот день.
И еще начался он с того, что в сенях сельсовета нашли подметное письмо.
"Народ будет зничтожать всю "машинерию", что постягивали до коммуны. Друх".
- На пушку берут, - убежденно сказал Полищук. - Куркульская бумажка. Кто еще осмелится теперь пойти на преступление среди дня?
- Погоди еще, вот как напьются! А то, что сегодня у церковников мир погибать будет, даю голову на отсечение, - мрачно кинул Сашко Безуглый.
У Ригора Полищука на щеках вздулись желваки.
- Заманивают, контры, в какую-то западню.
- И хотя они этого домогаются, придется нам разделиться. На размежевание пойдешь ты, Ригор, а нам с Сашком да комсомольцами надо побыть около инвентаря. Ведь если и вправду кулачье побьет машины, что тогда в коммуне?..
Думали. Гадали. Прикидывали и так, и этак, но лучшего придумать не могли.
- И не говори, Ригор, а машины для нас сейчас - главное! - Коряк решительно провел в воздухе заковыку, похожую на запятую. - И еще милицию вызвать бы...
- Сказал! - Полищук самолюбиво нахмурился. - Что мы за власть, что мы за партийцы, ежли куркулей боимся!.. Сами и справимся. Иль, может, кто боится?..
- Иди ты!.. - вяло огрызнулся Сашко. - Герой.
- Ну, так вот!..
Полищук положил в карман свою знаменитую тетрадку, в которой были переписаны все грехи "живоглотов", и направился поторопить землемера. В десять часов смежникам была назначена встреча на половецкой меже.
Все чаще и чаще, нагнетая экстатическую дрожь и страх, останавливалась процессия, и хор металлическими и мертвыми голосами призывал неведомо к чему - к освященному преступлению? к безымянному подвижничеству? к готовности умереть - за кого? к стремлению стать рабами?
Глаза становились металлическими, тела - чугунными, отлитыми в заранее приготовленных формах. Дыхание - механическим, как у бездушного кузнечного меха. Шла процессия.
Собирались будущие коммунары одной гурьбой. В праздничной одежде, с озарением будущего на лицах. Все были знакомы и близки своими бедами, сегодняшними добрыми надеждами. И все казались непохожими на самих себя вчерашних, будничных. Женщины - красивее, ласковее, мужчины мужественнее, умнее, добрее. Еще не поднятым стоял среди них флаг. Они его поднимут.
С вишневыми кнутовищами сходились к сельсовету средние хозяева. С насмешливой снисходительностью косились на коммунаров, - глянь, глянь, вон Василина, как новая копейка, а Баланов наймит не иначе как с пряником во рту, - щурились от крепкого самосада и от удовольствия, что сегодняшний земельный передел их мало касается.
В церковной процессии впереди колыхались сельские богачи. Во взглядах - притворная святость, злое терпение, ехидная мудрость людей, знающих больше других. Что-то будет. Будет.
Церковная процессия словно бы случайно останавливается напротив сельсовета. Металлические, неживые голоса хора дурманящим дымом стелются над выгоном. Богачи суетливо крестятся. Будет. Будет...
Средние мужики озираются вокруг - чтобы не первому и не последнему, осторожно касаются козырьков. Нам и так, нам и сяк, наше дело - сторона.
Покрасневшие от решительности, коммунары остаются в картузах. И знамя растет, вырастает над ними - их человеческая красная хоругвь как знак готовности к бою.
Хоругви.
Знамя.
Хор стихает.
Будет. Будет. Будет...
Незаметно переглядываются богачи. Ничего не знаем. Ничего не ведаем. Ничего не скажем.
И совсем тихо, словно нашкодив, проходит процессия дальше.
Тесной гурьбой, со знаменем впереди, направляются коммунары в поле. За ними постепенно, как увлеченный разлитой речкой, плывет народ. Будто отважные воробьи среди грачей, снуют в толпе дети.
Из балановского двора выезжает подвода, нагруженная длинными вехами и приземистыми межевыми столбами.
Втиснутая в узенькие улицы, как вода в мельничный лоток, течет толпа.
Хоругви заплывают в притвор, деды торопливо ставят их в уголок и семенят по домам - выпить и закусить чем бог послал. И это желание такое нестерпимое, что даже ктитор Прищепа не остается с клиром наводить порядок в церкви.
Будем... И еще раз будем. Первая - колом. Вторая - соколом. Третья мелкой пташечкой.
За что мир погибает?
Через коммуну, кум, через коммуну.
В колья их. В кровь. До погибели.
Нельзя. За ними власть. Хазяи говорят не так... а вот так... И землемер, ученый человек, так он...
Тише... тише...
Надвигается на поле вторая волна. Черная.
За селом, там, где половецкие земли стыкуются с буковскими, все село сбилось в единую толпу.
Изрядная гурьба половцев, смущенно посмеиваясь, подходит к буковской земельной комиссии.
- Здравствуйте вам, на меже.
Да, видных мужиков избрала половецкая община своими представителями. Ростом - добрых футов по шесть да еще с дюймами, растоптанные босые ножищи, ручищи - хоть бочку под мышку бери, кулаки - как арбузы, а вышитые манишки на рубахах шире, чем у бедного полоска поля.
Негнущимися пальцами с кремневыми ногтями медленно достают люльки, неторопливо закуривают, сторожкими взглядами ощупывают буковцев и только потом вытаскивают бумаги со здоровенными сельсоветскими печатями - свои удостоверения.
Не такими спокойными хотелось бы видеть буковским богатеям этот половецкий сброд... Пришли по чужую землю - кланяйтесь в ноги, сучьи дети, может, и сжалятся хозяева над вашей вековой нуждой, повздыхав, поступятся каким-нибудь десятком десятин - из панской земли, раз уж так власть настаивает... А то стоят, задрав головы, щурятся от дыма, а может, и от язвительной улыбки... Двести десятин отхватят широкоштанные разбойники. И наплодят на тех десятинах столько половецкого отродья, что спустя несколько лет опять надвинутся - отдавайте еще, дурные буковцы!.. А, нет на вас поветрия!..