Первая молитва (сборник рассказов) - Ярослав Шипов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем?
— Ты ж мне спать не давал: только глаза закрою, а ты про всякую ерунду.
— Ничего себе «ерунда» — целое состояние!
— Да пропади оно пропадом, — и зевнул.
И полились на него яростные стенания.
Но Сашка недолго слушал, он сказал: "Спать охота", — и уехал домой.
Лестница
Году в пятьдесят четвертом или в пятьдесят пятом отец ездил по службе в Калининградскую область и, вернувшись, рассказывал матери о поездке. Рассказывал при мне, справедливо полагая, что некоторые подробности не будут поняты мною по малолетству. Я и не понял тогда. Но память, оказывается, запечатлела. Для чего-то понадобилось…
Легковую машину, в которой отец ехал по шоссейке, остановил человек с красной книжечкой и попросил подвезти до какого-то населенного пункта. Дорогой разговорились, человек выяснил все, что его интересовало (люди с красными книжечками имели тогда на это полное право), а потом рассказал, что и сам он — москвич, но с тридцатого года в столице не бывал… Дальнейшие его откровения представляются мне труднообъяснимыми: то ли обида его была столь велика, что пересиливала и страх, то ли наступившее время казалось совсем безмятежным, то ли они с отцом крепко выпили, то ли — все это вместе, однако чекист сообщил, что из Москвы его убрали «за лестницу».
В день гибели Маяковского он — в ту пору молодой солдатик или курсант — дежурил на Лубянке и в числе первых прибежал к месту трагедии — квартира поэта была рядышком, по соседству. И видел лестницу, приставленную к окну с торца дома. Потом, когда он вернулся из квартиры на улицу, лестницы уже не было. Между тем окно располагалось очень высоко, и стремянка была столь длинной, что одному человеку ее уж точно было не унести. В тот же день он написал отчет, в котором высказал предположение, что неизвестные могли проникнуть в дом по этой стремянке, причем их должно быть трое, а то и четверо, — и очень сильных физически, иначе эту стремянку не принести и тем более — не поставить к стене, и куда она делась потом — непонятно… И вправду, эти трое или четверо физически сильных должны были куда-то оттащить ее — куда-то совсем недалеко и там спрятать… Назавтра проницательный молодой службист высочайшим указом отправлен был в Забайкалье.
Однажды, встретившись в провинциальной командировке с бывшим сослуживцем, понял, что разбросали их по стране за злополучную лестницу. Впрочем, им еще повезло: кто-то из более опытных чекистов вообще исчез — вероятно, обнаружил нечто непредусмотренное в самой квартире.
Завершая свои краткие откровения, он сказал, что дом этот скоро взорвут или перестроят, чтобы начисто исключить возможность следственных действий.
Действительно, скоро — не скоро, а в свой час и этот дом, и «Англетер» перестроили, а дом Ипатьевых — тот взорвали.
Западная окраина
Весной ночная смена кончается уже засветло. Пока руки в керосине отмоешь, да пока переоденешься, солнце успевает подняться над Ваганьковской рощей. Теплый свет его падает сначала на некрашеный дощатый забор, потом на стоящие у забора автомобили и наконец на утоптанную до каменной твердости землю ремонтного двора.
Горько пахнет тополиной листвой, пылью железнодорожных откосов, желтыми цветочками мать-и-мачехи.
Сереге спешить некуда, да если б и было куда — сил нет. Забравшись на крышу «эмки», он засыпает. На широкой крыше соседнего «хорьха» спать, конечно, удобнее — можно вытянуться, с боку на бок перевернуться, но «хорьх» — розовый, а «эмка» — черная: быстрее нагревается.
За забором, рядом совсем, громыхают составы, паровозы ревут и свистят, но Серега не слышит — не может слышать: устал.
Просыпается он в полуденный час от негромкого, но неожиданного здесь, в мастерских, пиликанья гармошки: привалясь к бамперу «студебеккера», сторож Ландин рассеянно наигрывает вальс «Амурские волны». Серега по багажнику сползает на землю:
— А где народ-то?
Ландин перестает играть.
— На митинг ушли, к железнодорожникам, — отвечает он, глядя вдаль.
— А что такое?
— Война кончилась, — объясняет Ландин, удивленно посмотрев на Серегу.
— Совсем, что ли?
— Совсем.
— Везде?
— Вроде, — пожимает плечами сторож.
Серега трет спросонок глаза, зевает и задумывается.
— Знаешь чего, — просит Ландин, — не в службу, а в дружбу: сколоти мне какой-никакой костылик, а то, вишь, с места сдвинуться не могу.
— У тебя ж был?
— Психанул сегодня на радостях, об железину обломал…
В углу двора, возле «тигра» без башни, валяются обломки ландинского костыля. «Тигр» этот попал сюда с нашей техникой еще в те времена, когда мастерские занимались ремонтом танков. Теперь на плоскостях его корпуса рихтовали жесть, а в катках гнули прутки и трубы.
Померились ростом, получилось, что костыль надобно делать чуть выше Сереги. Сходив в столярку, он скоро принес не очень красивую, но достаточно прочную опору для Ландина:
— Углы ножичком подстрогаешь.
— Какой разговор! — Ландин обрадованно подхватил костыль. — Самое то, что надо!
Остался б Серега — все равно опять в ночь, — да голодно, вот и приходится идти домой.
На Хорошевке военнопленные разворачивают строительство: роют под фундаменты котлованы, пилят доски, выгружают из машин кирпичи.
— Эй! — окликает знакомый немец, который как-то попадал на работу в Серегины мастерские.
Несколько человек подходят, сдержанно здороваются, выясняют, слыхал ли Серега об окончании войны, после чего с явной радостью сообщают, что нашли наконец одного, который воевал под Москвой, и указывают на пожилого офицера.
— Наро-Фоминск, — говорит Серега, вопросительно глядя в глаза военнопленного.
— Я, я! — немец кивает.
— Каменка, — уточняет Сергей и повторяет: — Деревня Каменка, река Нара.
— Я, я! — Присев на корточки, он начинает щепкою чертить на земле схему. Показывает, где стояла их часть, где была артиллерия, где танки.
Серега со всем соглашается и, сев напротив, показывает, каким путем водил он разведчиков в немецкий тыл. Офицер, тыча пальцем то в схему, то в Серегину грудь, сбивчиво и — странно — с очевидною радостью, словно однополчанина встретил, все рассказывает и рассказывает что-то своим по-немецки.
Подошел молодой, не видавший войны конвоир. Немцы извинились за приостановку работы, и те, кто знал по-русски, принялись разобъяснять ситуацию.
— Правда, парень? — спросил конвоир. — Сколько же тебе годов-то было?
— Червонец.
— Ну ты даешь! Покажь медальку-то хоть! Или не заслужил?
— Дома, — устало отвечает Сергей, — в другой раз как-нибудь.
Немцы интересуются, отчего Серега в такой день не веселится, не празднует, дескать, неужели ему в день, когда окончилась война, «не карашо».
— Хорошо-то хорошо, — вздыхает Серега. — Да только… — обводит их тусклым взглядом. — Лучше б ее вообще не было.
Тут, усиленный рупором, с противоположной стороны улицы доносится резкий гортанный окрик. Немцы тотчас расходятся и вновь берутся за кирки и лопаты.
— Ихний начальник, — неодобрительно усмехается конвоир. — Вредный до ужаса — людям и поговорить не дает!
На прощание он пожимает Сереге руку…
Возле бараков, среди развешанного белья веселится народ: патефон на табуретке, бабы, бабы, бабы да пяток мужиков. Один летун — при наградах, руках и ногах, и где ж его только отыскали такого? Остальные — калеки: у которого рукав в кармане, у которого деревяшка из галифе торчит, а есть и вовсе безногий, на тележечке. Отталкиваясь чурками, он подпрыгивает — танцует, и с дробным лязгом ударяются оземь колеса-подшипники, а лицо уже побагровело от боли.
Приближается идущий на посадку зеленый «Дуглас». Качнувшись с крыла на крыло, машина проносится над самыми головами, отчего сохнущее белье перехлестывается через веревки. Бабы машут вслед самолету кулаками, но он уже исчезает за забором Центрального аэродрома.
Мать в комнате. Сидит за столом. На столе бутылка вина и завоеванная Серегой медаль.
— Кого ждешь? — спрашивает Серега, решив, что мать совсем сбрендила и вновь стала ждать отца, хотя в сорок четвертом они даже могилку отыскали.
— Тебя, — отвечает мать. Встает, подходит к нему. — Если б не ты, если б не ты, — начинает плакать. — Я не знаю… — Вдруг в голос кричит: — Сережа! — и судорожно прижимает его к груди.
Он терпеливо дожидается, пока схлынут рыдания, пока обессиленно опустятся руки.
— Ну ладно, мать, чего ты? Нормальный ход!
— Да-да, — кивает она, — конечно. Ты садись, садись. Сейчас я примус разожгу, кашу согрею, и пообедаем, и отпразднуем, садись… — и уходит на кухню.
Серега садится к столу. Давясь слюною, глядит на закуску: ломоть хлеба, вареную морковину, соевые батончики и горсть сухофруктов. В животе начинает скрипеть, бурчать, булькать, но все равно хорошо и клонит ко сну.