Нежеланное путешествие в Сибирь - Андрей Амальрик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недалеко от того места, где мы обычно пилили, я заметил в лесу уже распиленные и расколотые поленья, сложенные в ровные поленицы. Я решил, что это тоже заготовленные для промкомбината дрова, и было бы неплохо, пользуясь тем, что промкомбинат далеко, свезти домой часть этих дров. Ближе к вечеру, когда стало темнеть, я подъехал туда на Соколе и начал накладывать дрова на сани. Я наложил полные сани, но они зацепились за пенек под снегом. Я нагнулся, чтобы поправить их, а когда поднял голову, неожиданно увидел, что в нескольких метрах от меня стоит какой-то старик и молча целится в меня из ружья. Я опешил. Старик, увидев, кто я, тоже. Оказалось, что это Говязов, старик из нашей деревни, и дрова эти его. Он охотился поблизости, и услышал, как кто-то возится возле его дров. Подойдя поближе, он с крестьянской жестокостью решил уложить вора на месте, благо в тайге потом улик не найти. К счастью, я поднял голову, и он узнал меня. Я сказал, что не знал, чьи это дрова, и, чтобы как-то уладить дело, согласился отвезти уже нагруженные сани к нему домой. Я боялся очень, что теперь по деревне пойдет молва, что я вор, однако, хотя Говязов, изрядно приукрасив, и рассказал про это всей деревне, колхозники отнеслись ко всему скорее юмористически и отношение ко мне не изменилось. С дровами у нас было по-прежнему тяжело.
Еще тяжелее у нас было с едой. Очень скоро в кладовой кончился сахар, потом макароны и подсолнечное масло, на котором мы жарили картошку. Так что у нас оставался только литр молока в день на двоих, пшенная крупа и картошка, которую мы, к счастью, запасли в изобилии. По нескольку дней, как я уже говорил, нам пришлось сидеть без хлеба. Без мяса было очень тяжело, а без сахара еще тяжелее. Мы продали потом мою рубашку за рубль и плащ за три рубля и купили сахару; за плащ мы получили еще кусок сала. Еще раньше небольшой кусочек сала дал мне Лева взамен рубля, который был должен с лета. Мы этому салу обрадовались, как дети. Лева иногда заходил к нам, всегда пьяный, довольный сытой жизнью, и говорил мне: «Извини, Андрей, что я живу лучше тебя». Вообще же он считал, что я нарочно прибедняюсь, что у меня много денег. Зная, что сослали меня не за пьянку, как его, и что я сидел в тюрьме, он почему-то решил, что я спекулировал золотом, рассказывал колхозникам, что якобы у меня золотые клады припрятаны в Москве, а когда Гюзель проходила к колодцу мимо его дома, в чужом тулупе, рваных валенках и моей шапке, Лева, стоя на крыльце, громко кричал: «Не верю! Не верю!» — то есть не верю этому маскараду, доставайте ваше золото из кубышки и покупайте меховые шубы.
Я несколько раз говорил колхозному начальству, чтобы в кладовую завезли какие-нибудь продукты, что надо же меня чем-то кормить, раз хотят, чтоб я работал, но толку было не больше, чем в случае с рукавицами и сапогами. А колхозники, видя мой истощенный вид, весело подшучивали: «Вот что значит жить с молодой женой, одни кожа да кости остались». Некоторые нам, впрочем, немного помогали: кузнец Иван дал несколько кочанов капусты, которую мы поквасили и ели с картошкой, а дядя Гриша всю зиму давал лук. Я им за это писал письма.
Когда в Гурьевку в начале декабря неожиданно приехал районный прокурор, я решил ему пожаловаться, что колхоз оставил меня без продуктов. Прокурор, здоровенный седой мужчина, с жирным лицом и тонким голосом от заплывшего жиром горла, сказал мне на это, что колхоз, мол, платит мне деньги, на них я могу покупать все, что хочу в магазине, он удивляется, что вообще колхоз взял на себя такую миссию — «кормить тунеядцев». Я возразил, что колхоз не платит денег полностью, а только авансирует и потому предоставляет продукты через кладовую, за что я рассчитываюсь в конце года; пока же я хочу есть.
— Ну, колхоз не Морозовская фабрика, — сказал прокурор, вспомнив уроки политграмоты. В политграмоте фабрика Морозовых всегда приводилась как пример тяжелой эксплуатации рабочих при царизме: рабочие брали в фабричной лавочке продукты до выплаты жалованья, а при расчете оказывались еще должны фабриканту.
— Колхоз в десять раз хуже морозовской фабрики, — сказал я, — раз я работаю, я должен есть.
На это прокурор мне ответил: «С вашим братом вот как надо поступать: дать вам лопату потяжелей, да грунт померзлей, да норму повыше, выполнил норму — тогда и поешь черного хлеба». Так моя жалоба, к большому удовольствию кладовщицы, осталась безрезультатной.
Прокурор же приезжал в Гурьевку вовсе не для того, чтобы слушать мои жалобы. Я расскажу подробно о деле, которое его привело, это хорошая иллюстрация к тому, что я говорил раньше о положении пастухов.
После моего отъезда нетелей пас один Санька. Пьяный он налетел на сук, разбил в кровь голову и остался лежать дома. Бригадир тогда велел, пока Санька болен, пасти моему соседу, Митьке, так как трактор его был в ремонте. Митька пас один день, а на второй отказался и вместо этого, по указанию бригадира тракторной бригады, начал ремонтировать молотилку. Голодные нетеля, которым надоело стоять в загоне, стали пролезать сквозь металлические трубы, которыми были заложены ворота. На свою беду мимо проходил пастух дойного стада, уже известный Крицкий, тоже пьяный. Увидев, что одна нетель защемилась между труб, он все трубы вынул, коровы выбежали и разбрелись кто куда, в тот же день две из них по неизвестной причине сдохли. Как говорили, объелись на ржи, но вскрытия никто не делал. Правление колхоза само не смогло разобраться во всем этом и передало дело в суд, с тем чтобы взыскать с виновных шестьсот с лишним рублей, в какую сумму были оценены павшие коровы. Вот прокурор, представляя интересы колхоза, и приехал в Гурьевку выяснять обстоятельства дела. Допросив Митьку, Саньку, Крицкого, бригадира, Стешку, зоотехника и бригадира тракторной бригады, он уехал. Теперь оставалось ждать суда. Меня удивило, как гурьевцы пытались очернить друг друга перед прокурором, даже если это и не помогало им выгородить себя. Особенно усердствовала Стешка Боровинская, всячески оговаривая Крицкого, хотя ей самой ничего не угрожало. Я же благодарил Бога, что меня в это время в Гурьевке не было.
Обычно наш день с Гюзель проходил так. Утром Гюзель топила печь и готовила завтрак — чаще всего жареную картошку. Я уходил на работу, Гюзель приносила воду и обычно садилась рисовать, потом опять топила печь и готовила обед. Я приходил часов в пять, мы обедали толченой картошкой и начинали пилить дрова. Перед ужином мы иногда занимались французским языком: сразу оговорюсь, что успехи наши были ничтожны. Несколько зимних вечеров я писал письмо начальнику Московского управления КГБ Светличному с просьбой не препятствовать моему освобождению, но посылать его раздумал, покаянного письма я не хотел, а в другом смысла не было. На ночь мы опять топили печь, ели картошку и ложились спать на шаткую деревянную кровать. Хотя я и пишу все время «топили печь», но ночью в доме было очень холодно, в углу и на двери был снег; потом я навешал на двери мешковину и набил соломы, а окна загородил вторыми стеклами, которые взял в коровнике.
По ночам раздавались громкий писк и шуршанье: по комнате бегали мыши, их было так много, казалось, они водят хороводы вокруг стола. Мыши нас раздражали, вдобавок они прогрызли мешок с мукой, который мы неосторожно оставили на полу. У Гюзель было с собой две пары чулок: светлые и черные, и мыши утащили и обгрызли по одному чулку от каждой пары, так что всю зиму Гюзель ходила в разноцветных чулках. Это истощило наше терпение, и мы решили завести кота.
Я взял у кладовщицы маленького черного котеночка, которого мы назвали Димой в честь Димы Плавинского. Котенок был тощенький, дохленький, с больными глазами, он все время лежал сжавшись на кровати и не интересовался мышами. Вдобавок он гадил где придется. Я хотел приучить его ходить на улицу: ткнув его носом в сделанную им кучку, я выкинул его за дверь. Котенок стал проситься обратно, полез наверх, забрался на чердак и пищал там. Сколько я его ни звал, он боялся спуститься вниз и бегал по чердаку, жалко мяуча. Тогда я обошел дом с другой стороны, где было отверстие под крышей, и, цепляясь за обледенелые бревна, с трудом забрался на чердак. Но кот в это время вылез на крышу. Мне пришлось карабкаться по крыше; а так как спускаться с котом мне было бы очень неудобно, я бросил его вниз прямо в снег. Пока я спускался вниз, он лежал в снегу не шевелясь и громко кричал. Дома я положил его на печку, он насилу отогрелся — и продолжал гадить в комнате. Борьба между нами продолжалась, с жестокостью с моей стороны и с безнадежным отчаяньем со стороны кота, так что мне это стало напоминать борьбу власти с беглецами-ссыльными. Тогда я уступил и снял одну доску, закрывающую люк в подполье, чтоб кот мог ходить туда. Кот согласился на этот компромисс, но иногда продолжал безобразничать, тут же скрываясь в подполье, откуда кричал то угрожающим, то просительным и жалобным голосом. Постепенно он привык к порядку, однако беда была в том, что мы по неосторожности могли провалиться под пол, однажды Гюзель так и провалилась, больно ушибив ногу.