У памяти свои законы - Николай Евдокимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И сейчас, идя по березовой роще, ступая по теням деревьев, выглядывая между стволов ушедшую вперед Веру Александровну, он с грустью думал, что и эти мгновения уже не повторятся, что они последние, потому что не так уж много осталось ему жить. Да, ничего не повторяется, и все же... все же сейчас было почти как в юности: лес, Верка-большевичка, запрокинувшая голову, глядящая в синее небо, плетеная кошелка, до краев наполненная солнцем. Все было почти как тогда, как возле деревни Тараканино... Почти, если не считать морщин на лице, седых волос и сердечных потерь...
— Это чудо, что мы с тобой встретились, — сказал вдруг Борис Гаврилович. — Я мог так и помереть, не зная о тебе ничего.
Вера Александровна слушала его, наклонив голову, затаенно улыбаясь.
— Ох, любите вы, мужчины, разговоры, — быстро взглянув ему в лицо, сказала она. — А ведь ни одного грибочка в кошелке.
— И у тебя нету!
— Вот и неправда, есть, — весело воскликнула она и сорвала у ног своих подберезовик.
— И я нашел! — крикнул Борис Гаврилович, увидев в траве выводок лисичек. — Иди, Вера, иди сюда, какая прелесть...
— Вправду, — она нагнулась, чтобы помочь ему, но он замахал руками.
— Нет, нет, это мои, сам я, сам…
Она смотрела, как ползал он на коленях у ее ног, как осторожно подрезал хрустящие корешки, и беззвучно смеялась, прикрывая ладонью рот. А потом они разбрелись в разные стороны.
— Ты где, Вера? — кричал Борис Гаврилович, хотя хорошо ее видел. — Ве-ера!
— Да тут я, тут, — весело отвечала она. — Аушеньки!
А он снова и снова звал ее, с томлением слушая молодой голос Веры Александровны, и уже знал, что никуда не уедет отсюда, а останется здесь доживать свою старость, чтобы любить последней любовью эту женщину, если, конечно, она захочет принять его любовь и его заботу.
Вера Александровна приняла его любовь и его заботу, оставив жить возле себя как любезного и родного ее сердцу человека.
Освоившись, Борис Гаврилович стал звать и Нюрку переменить местожительство, но она не согласилась, а только пообещала, когда будут возможность и желание, приехать погостить в город и в дом, где бывший ее сосед нашел себе покой и пристанище.
Отныне Нюркиными соседями стали другие лица. В комнату Бориса Гавриловича вселили нового домоуправленческого слесаря.
Слесарь был высок ростом, широк в плечах, обладал большими тяжелыми руками и крупной круглой головой. У него были черные веселые, всегда влажные глаза. Он нравился Нюрке своими размерами — габаритный мужчина, возле которого чувствуешь себя беззащитным карликом и испытываешь желание найти защиту у сильного великана: огромность тела предполагает и огромность души.
Квартира была тесна ему, он шел по коридору и будто терся боками о стены, вешал пальто — и вешалка срывалась с гвоздей, падала на пол. Поднимать ее он не считал нужным, пинком отшвыривал со своего пути. Нюрка добродушно журила его и прибивала злополучную вешалку. Она ему многое прощала за его песенки, которые он любил петь под аккомпанемент собственной гитары. Песенки были и веселыми и печальными, но преимущественно из жизни преступного мира и про несчастную любовь. Когда он пел, он был томен и прекрасен, как народный артист. Нюрка жалела его острой жалостью, словно он был не только исполнителем, но и героем этих разрывающих сердце и душу песен. Он пел, рыдая голосом, закатывая глаза, прижимая к груди гитару, которая была кокетливо украшена алой лентой, словно свадебная лошадь.
У слесаря была жена, женщина маленького роста и агрессивного характера. Она ругалась с мужем, бросалась предметами домашнего обихода и наводила в квартире свой беспорядок, игнорируя Нюрку, обещая со временем показать ей не известное никому место, где зимуют раки. Обоих их звали Женьками. Женька-муж и Женька-жена. Женька-муж подмигивал Нюрке и при всякой возможности с удовольствием хлопал ее по заду, смеясь и делая большие, невинные глаза.
Чтобы насолить Женькиной жене, Нюрка поощряла его вольности. Узнав, что новый жилец хлопает Нюрку по определенному месту, Степан возмутился, хотел поступить как настоящий мужчина, но Нюрка сказала, что не нуждается в его помощи, что если будет необходимо, то сама защитит себя. С какой это стати Степан будет ее защищать? Он забывает, что является для нее посторонним лицом.
Нюрка была жестока со Степаном. С одной стороны, она неласково и сурово подчеркивала свою независимость, лишая его надежды на будущую любовную взаимность. С другой же стороны, разрешала целовать себя и даже отвечала на аккуратные его поцелуи, подталкивая на большую активность. Ей нравилось целоваться, от поцелуев у нее кружилась голова, как от легкого вина.
После свидания с Нюркой Степан возвращался домой к своим военным родителям в непонятном настроении — ему будто и радостно было от общения с нею, но в то же время и грустно от бесперспективности этой любви.
А Нюрка, нацеловавшись с ним, беззаботно бежала в свою квартиру, задевая прохожих, весело огрызаясь на их недовольство, не зная, куда девать свою беззаботность и свою молодую энергию. По пути, мчась вприпрыжку через двор, она успевала пококетничать со знакомыми дворовыми юношами, а потом уже дома, в собственной квартире, поболтать с Женькой-мужем не своим голоском, чтобы поддразнить Женьку-жену.
Однажды, простившись со Степаном, пококетничав с дворовыми парнями, она весело вбежала в свою квартиру, застав Женьку-мужа в одиночестве тоскующим за кухонным столом над пол-литровой бутылкой водки.
— Опять водка, — сказала Нюрка. — Сидим, значит, как разочарованный Чайльд Гарольд?
— Точно! — сказал Женька. — Пьем и не закусываем, мозги прочищаем. Составь компанию.
Она засмеялась.
— Вот еще, придумаете. Подвиньтесь, чайник поставлю. Ну, кому говорю!
— Нюр!
— А?
— Знаешь что, Нюр? — загадочно прошептал Женька. — Я хочу с тобой встретиться инкогнито. Ей-богу, без смеха.
— Это еще что за разговоры? — строго спросила она.
— А чего? Я ничего, я насчет картошки-дров-поджарим.
— То-то! Женатый человек, и такие намеки.
— Ой, не стыди! — плаксивым голосом воскликнул Женька. — Я уже раскаялся и перевоспитался... Ей-богу, без смеха. А вообще-то, Нюр, давай будем иметь дела. А?
— Ну! Я жене скажу! — пригрозила Нюрка и, хотя чайник еще не вскипел, решила махнуть на него рукой и поскорее уйти от таких разговоров. Но Женька преградил ей дорогу. — Еще чего! — воскликнула она. — Пустите!
— Думаешь, я плохой, да, Нюр? — печально спросил Женька. — Погоди! Ах, ну постой! Я, Нюр, хороший, ей богу, без смеха. Меня дура моя, Женька, притесняет, нет у нее понимания, тонкости нет. Я ведь с горя пью. А на самом деле водку эту терпеть не могу. Ей-богу, без смеха. Мне эту паршивую водку, эту отраву, и задаром не надо. Тьфу, противная, горькая. Хочешь, налью, Нюр, попробуй, убедись, нету в ней никакого вкуса... Погоди! Ну, погоди, Нюр!
— Пустите! — почти крикнула Нюрка. — Кричать буду!
— Ой, испугала, — Женька вытаращил глаза. — Дрожу, как осиновый лист... Иди, не имею права держать без обоюдного согласия...
Он выпустил ее из кухни, а в коридоре обхватил и поволок в комнату. Она только слабо дергалась, стараясь вырваться из его железных объятий.
— Ну, ну, погодь, Нюр, погодь, — бормотал он.
С этого дня все для нее умерло, потеряло цену и смысл. Мир поблек, не было в нем отныне ни звуков, ни красок, никакого дыхания красоты и движения радости. Нюрка жила и исполняла всякие свои обязанности неизвестно зачем, без желания, без надежды.
Никто не узнал, что с нею произошло, она молчала не от стыда и не оттого, что боялась Женькиных угроз, а от ощущения равнодушной безнадежности, поселившейся в ней.
Женька молча наблюдал ее страдания, изображая на лице жалость и кротость. Однажды вечером он пришел к ней в комнату, сел у стола, раскаянно сложив на коленях руки. Она не испугалась. И даже удивилась, что не испытала ни страха, ни брезгливости, ни ненависти, ничего, только тупое равнодушие.
— Нюр, прости, — сказал он. — Ей-богу, прости. Я не знал. Я думал, ты это... того... Я б не тронул... Прости. Я добрый, только очень несчастный. У меня душа большая, художественная. Я даже куплеты иногда сочиняю. Вот послушай стих, Нюр. Ладно?
Она лежала на диване, отвернувшись к стене. Она не слушала его, тихо плакала без слез, вздрагивая от внутренних рыданий.
— Глупая ты, глупая, — сказал Женька. — Хочешь, я свою бабу брошу, на тебе женюсь? Буду хорошо одевать и кормить. Я не жадный. Пить, возможно, брошу, будем красиво жить. Ты меня еще плохо знаешь. Только с плохой стороны. А у меня много хороших черт...
Она вытерла слезы, подняла голову.
— Уходи! Если еще придешь, убью, гад. Как свинью, распорю, понял?
Сказала тихо, спокойно, нестрашно, но в этой нестрашности, наверно, была очень большая решимость, потому что Женька испугался и молча ушел.