О массовых празднествах, эстраде, цирке - Анатолий Васильевич Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый из нас физически представляет собой определенное сочетание физических движений красоты, определенной зрительными, пространственными впечатлениями, которые они на нас производят. И даже, если мы раскроем ему череп для того, чтобы посмотреть, что происходит внутри его, все равно мы ничего не нашли бы для наших физических органов, только одно внешнее, и не нашли бы ничего внутреннего, ибо всегда человеческая сущность поворачивается пред нашими глазами только физической своей стороной; непосредственной психологической стороной она не поворачивается.
Говорят о непосредственном чтении мыслей, о непосредственном общении даже на расстоянии между отдельными людьми; все это, однако, не проверено, мы не знаем еще, насколько эти факты научно установлены. И вот, для этого общения между людьми у нас есть способ другой: у нас есть живая речь.
В сущности говоря, в понятие речь мы не должны вносить абсолютно все способы выражения своих чувств и это стремление, пока еще, может быть, зачаточное, повернуться к человеку психологической стороной. Правда, говорят, речь дана дипломатам для того, чтобы скрывать свои мысли, а не открывать их. При социализме несравненно с большей силой, больше чем когда-либо, возникнет стремление открыть свою душу и открыть для себя душу других. Когда сотрудничество сменит собою борьбу, то именно тогда возможно [будет] более тонкое и плотное слияние отдельных индивидуумов в один общий поток мысли и чувства. Сначала это сделается глубокой тоскливой потребностью, и потом, по мере удовлетворения, все больше и больше будет делаться источником радости.
Если вы обратите внимание на дифференциализм, который происходит теперь повсюду, на то, что каждый человек обязан быть специалистом в какой-либо области, иначе движение культуры остановится, а чтобы быть специалистом – невольно надо суживать все человеческое, – это более всего бросается в глаза, – так вот, для того, чтобы человек остался человеком, необходимо, чтобы он воспользовался психологическим складом, навыком, внутренним познанием людей, специалистов в другой области, для того, чтобы ничто человеческое не осталось ему чуждым.
Каким путем это можно сделать, как не путем речи? Если мы изображаем музыкальное произведение и ту сторону, которая преследует не простое ласкание наших органов чувств, а выражение определенных эмоций и идей, и по праву называем эмоциональным, своеобразным строением речи, с этой стороны опять-таки бросается в глаза, что социализм, как это видно из самого его названия, общество ставит выше индивидуальности, и он обязан в особенности культивировать ту единую форму реального общения между человеческими душами, которую представляет собою речь. Поэтому я бы думал, что при правильной постановке эта задача является самой социалистической задачей, которую можно себе представить, что именно на фундаменте речи, а фундамент должен быть заложен в изучении самих законов речи, зиждется человеческое единение, и это единение должно быть доминирующей нашей задачей. Исходя отсюда, я сказал бы, что у нас имеется в результате индивидуалистической эпохи, которую мы пережили, некоторое отмирание иных сторон такого рода взаимообщения человеческого. Толстой определял искусство как способ заражения художником публики своими чувствами и настроением; это, стало быть, есть одна из зародышевых форм речи. Всякая речь, которая является настоящей, подлинной речью, которая вас потрясает, есть речь художественная; она переходит невольно в эту художественную форму. Речь художественна, если она ярка, если она заражена вашим чувством, и даже, когда вы не заботитесь о том, чтобы возбудить в ваших слушателях определенное чувство, даже тогда, когда приводите только аргументы, – и тогда про вашу речь говорят, что это искусная аргументация, что он художественно четко доказал; и даже при решении геометрических задач мы говорим о художественном, изящном решении этих задач.
Что касается речи в ее целом, то надо сказать, что на известной высоте она не есть речь, она есть только попытка, и, как только становится речью, она тем самым превращается в художественную. Но из этого не следует, чтобы за этой полосой художественности она держалась на одном и том же уровне. Уровень есть различный, и мы поднимаемся от одной вершины до другой, поднимаемся на вершины того гениально-художественного дарования, каким обладают только немногие.
Очень часто эти богато одаренные речью люди, художники слова, сами не умеют обращаться к толпе; они [не] умеют сказать ей, каким образом они думают и чувствуют, они могут только написать. И это уже есть высокое уродство по существу. Мы в своей среде, в течение многих сотен лет, имели поэтов и писателей, которые, – потому ли, что их голос был тих, или они конфузились (это ужасная социальная болезнь), – не могли лично выступать перед толпой, а должны были в тиши кабинета писать черными каракулями на белой бумаге и потом через посредство издателя, через посредство типографии, только через посредство письмен обращаться к своим ближним. Это есть известное уродство. Но хуже то, что существуют люди, которые и воспринимать-то живой речи не умеют, которым, для того, чтобы сосредоточиться, необходимо взять книгу в руки, сесть где-нибудь в угол в кресло, устремить глаза на этот лист и некоторое количество времени пребывать в таком состоянии, читая незвучащие значки и непосредственно воссоздавая мир художественный. Я знаю, что это прекрасно, я и не думаю воспретить читать книги у себя в кабинете, но это не есть живое, настоящее искусство. Это, в сущности, подобно тому, как если бы композиторы писали ноты, а мы читали бы их каждый у себя. Для чего тогда давать концерты? Когда написана гармония, я могу ее прочитать. Если бы сказать об этом музыканту, то он пришел бы в ужас. Он сказал бы, что музыкальное произведение в тот момент, когда оно не звучит, – оно мертвое произведение, его нет. Оно оживает, существует только тогда, когда раздается; это его тело.
То же самое настоящая художественная речь. Даже большие эпические произведения прежде всегда в живой речи воспроизводились. Даже некоторые романы, которые, казалось бы, не для чего и писать, на самом деле только и живут в художественном чтении. Что касается лирики, лирических произведений более дробных, а потому и более удобных для художественного воспроизведения, то здесь можно категорически требовать, чтобы мы вернулись к художественному их чтению.
Я совершенно убежден, что целая бездна художественных наслаждений, психологических глубин, сокровенных красот выяснится пред той культурой, которая будет культурой звучащей литературы,