Путешествие на край ночи - Луи Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это тоже было верно. Я заторопился. Дома, перед уходом, я поставил вариться фасоль. Теперь пора было идти за молоком: спустилась ночь. Днем, встречая меня с бутылкой, люди улыбаются. Ясно, у него даже прислуги нет.
Потом, растягивая недели и месяцы, поползла зима. Мы не вылезали из тумана и дождя.
Больных хватало, но лишь немногие могли и хотели платить. Медицина — дело неблагодарное. Если добился уважения у богатых, ты похож на холуя; если у бедняков — смахиваешь на вора. Гонорар! Тоже мне словечко! У пациентов не хватает на жратву и кино, а тут я вытягиваю их гроши на гонорар! Да еще когда они чуть ли не загибаются. Неудобно. Вот и отпускаешь их так. Тебя считают добрым, а ты идешь ко дну.
В январе, чтобы рассчитаться за квартиру, я продал буфет. Решил, мол, освободить место и устроить в столовой гимнастический зальчик, объяснил я соседям. Поверили мне, как же! В феврале, чтобы уплатить налог, я толкнул свой велосипед и граммофон, прощальный подарок Молли. Он играл «No More Worries» [«Прочь, печаль!» (англ.)]. Я до сих пор помню мотив. Это все, что мне осталось. Пластинки долго валялись в лавке у Безона, но в конце концов он их все-таки сбагрил.
Для понта я рассказывал, что с первыми погожими днями собираюсь приобрести машину и потому заранее подкапливаю наличные. Для серьезных занятий медициной мне не хватало нахальства. Когда меня провожали до дверей, получив советы и рецепт, я начинал разводить рацеи, лишь бы хоть немного оттянуть момент расплаты. Не получалось из меня проститутки. Большинство моих клиентов выглядели такими несчастными, от них так воняло, они так косо на меня поглядывали, что я вечно задавался вопросом, откуда им взять двадцать полагающихся мне франков и не пришьют ли меня за них. Но двадцать франков нужны были позарез. Экий срам! До смерти не перестану краснеть из-за этого.
Гонорар!… Пусть мои коллеги продолжают прибегать к такому красивому слову. Им-то не противно! Они находят его вполне естественным и само собой разумеющимся. Мне же было стыдно употреблять его, а как без него обойдешься? Знаю, объяснить можно все. Тем не менее тот, кто принимает сто су от бедняка или негодяя, сам изрядная дрянь. Именно с тех пор для меня стало несомненно, что я такая же дрянь, как любой другой. Я, разумеется, не кутил и не роскошествовал на эти пяти- и десятифранковики, нет. Львиную долю отбирал у меня домовладелец, но это все равно не извиняет меня. Хочется, конечно, чтобы извиняло, но не извиняет. А домовладелец — форменное дерьмо. И все тут.
Я перепортил себе столько крови, так набегался под ледяными ливнями, что в свой черед стал похож на чахоточного. Это неизбежно. Это обязательно случается, когда поневоле отказываешь себе почти во всех удовольствиях. Время от времени я покупал себе яйца, но обычно пробавлялся сушеными овощами. Варить их долго. После приема больных я часами просиживал на кухне, следя, как кипит мое варево, а поскольку жил я на втором этаже, передо мной развертывалась роскошная панорама. Задний двор — это изнанка стандартных домов. Времени у меня было в избытке, и я не спеша разглядывал дома, а главное, вслушивался в их жизнь.
На задний двор, треща и рикошетируя, обрушивались все крики и голоса их двух десятков окрестных зданий вплоть до писка птичек из привратницких, где они с отчаянием ждут весны, которой так и не увидят в своих заплесневелых клетках, висящих около уборных, всех уборных, сгруппированных в глубине полумрака и хлопающих своими расхлобыстнанными дверями. Сотни пьяных самцов и самок, населяющих эти кирпичные коробки, начинают эхо хвастливыми ссорами и неудержимой забористой бранью, особенно по субботам после завтрака. Это самый интенсивный момент семейной жизни. Подзуживая друг друга, супруги дозаправляются. Тут уж папаша хватается за стул, размахивая им, как топором, а мамаша — кочергой, что твоей саблей. Берегитесь, слабые! Кто мал, тому и достается. Затрещины припечатывают к стене всех, кто не в силах защищаться и ответить тем же: детей, собак, кошек. После третьего стакана вина, черного, самой дешевки, страдает собака: ей с маху отдавливают каблуком лапу. Пусть знает, как просить жрать, когда люди голодны! Смеху-то, когда она прячется под кровать, скуля так, словно ей брюхо вспороли! Это сигнал! Ничто так не подзадоривает подвыпившую женщину, как мучения животных, но, к несчастью, не всегда под рукой бык. Спор разгорается, мстительный, неудержимый, как бред; тон задает жена, пронзительно бросая самцу вызов к бою. А потом — потасовка, табуретки разлетаются в куски. Грохот низвергается во двор, в полутьме кружит эхо. Дети пищат от ужаса. Они обнаруживают, что сидит в папе и маме. Вопли навлекают на них новые гром и молнию.
Я проводил целые дни, ожидая, когда же случится то, что нередко случается в конце таких семейных спектаклей. Это произошло в доме напротив, на четвертом этаже, как раз против моего окна, только выше.
Мне было ничего не видно, но слышал я хорошо. Всему приходит конец. Это не обязательно смерть, но часто кое-что похуже, особенно для детей.
Эти жильцы квартировали как раз на том этаже, где полутьма двора начинает светлеть. Оставаясь наедине, они сперва препирались, потом надолго замолкали. Что-то надвигалось. Затем начинались придирки к дочке, ее подзывали. Она знала, что будет. Сразу же принималась хныкать. Она ведь знала, что ее ждет. Судя по голоску, ей было лет десять. Я далеко не с первого раза сообразил, что проделывают с ней родители.
Для начала ее привязывали, долго, как перед операцией. Это их возбуждало.
— Падаль этакая! — рычал папочка.
— Ах, негодяйка! — вторила мамаша.
— Вот мы тебе покажем! — надсаживались они вместе, упрекая ее в провинностях, которые тут же придумывались.
Привязывали они ее, видимо, к стойкам кровати. Все это время малышка только попискивала, как мышь, угодившая в мышеловку.
— Не отвертишься, мерзавка! И не думай! — вновь принималась за свое мать, сопровождая угрозы целым потоком ругани, словно кричала на лошадь. Она была уже очень возбуждена.
— Замолчи, мама, — тихо молила девочка. — Молчи, молчи! Бей, только молчи!
Отвертеться ей, очевидно, не удалось, и она получила что-то вроде порки. Я слушал до конца, мне хотелось убедиться, что я не ошибся — происходит именно это. Пока это происходило, я не мог есть свою фасоль. Закрыть окно — тоже. Я был ни на что не способен. Делать ничего не мог. Просто, как всегда, слушал. Тем не менее мне сдается, что у меня появлялись силы, странные силы слушать такое в очередной раз, идти еще дальше, опуститься еще ниже, слушать другие жалобы, которых я не слышал и не понимал, потому что за ними раздаются все новые жалобы, которых не расслышать и не понять.
Они избивали дочь до такой степени, что она больше не могла кричать и только всхлипывала при каждом вздохе.
Тогда я слышал, как мужчина счастливым голосом зовет:
— Иди сюда! Скорее! Иди сюда!
Это он обращался к жене, после чего за ними захлопывалась дверь. Однажды я слышал, как жена сказала ему:
— Ах, Жюльен, я так тебя люблю, что готова твое говно глотать, даже если говешки во-от такие большие будут!
Так они занимаются любовью, объяснила мне привратница. В кухне у раковины. Иначе у них ничего не получается.
Мало-помалу я узнал все это о них на улице. Когда же я встречал их всех втроем, ничего такого не было заметно. Они гуляли, как нормальные семьи. Отца я видел еще, когда проходил мимо витрин магазина «Обувь для чувствительных ног», что на углу бульвара Пуанкаре, — он служил там старшим приказчиком.
Однако по большей части наш двор, особенно летом, представлял собой зрелище заурядных пакостей, гудя от разносимых эхом угроз, ударов, падений и невнятной брани. Солнце никогда не проникало в него до самого низу. Двор казался поэтому окрашенным густой, особенно по углам, голубой тенью. У привратниц были в нем собственные сортиры. Ночью, выходя пописать, они натыкались на помойные баки, отчего весь двор наполнялся грохотом.
От окна к окну тянулись веревки, на которых пыталось сохнуть белье.
Вечером, после обеда, если не случалось драки, шло шумное обсуждение шансов на скачках. Но спортивная полемика тоже нередко завершалась оплеухами, а за одним по меньшей мере из окон дело по той или иной причине доходило и до серьезного рукоприкладства.
Летом здесь сильно воняло. Во дворе не было воздуха — одни запахи. Сильнее всего разило цветной капустой. Один ее кочан стоит десяти сортиров, даже переполненных. Это каждому известно. Уборная на третьем этаже часто засорялась. Тогда появлялась привратница дома номер восемь тетка Сезанн со своей прочищалкой. Я наблюдал, как она шурует ею. В конце концов мы разговорились.
— На вашем месте, — наставляла меня она, — я втихаря делала бы вычистку бабенкам, которые залетели. Вы не поверите, сколько в нашем квартале таких, что погуливают. Уж они-то бы, ручаюсь, дали вам подзаработать. Это выгодней, чем лечить служащих от расширения вен. Тем более что платят за это наличными.