Таиров - Михаил Левитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что это?
Он не отвечал, близко приблизив глаза к бумажонке, потом перечитал еще раз, помотал головой сокрушенно, хотел снова спрятать, но решился и передал Таирову.
— Только не вслух и быстро.
— Не торопи меня.
Александр Яковлевич достал очки, бумажку же положил на расстоянии от себя на столик и, устраиваясь, посматривал на нее неохотно, потом взял и начал читать, а пока он читал, Леонид Яковлевич, почти плача, ломая руки, как женщина, заглядывал к нему через плечо.
— Отойди, Леня, — сказал Александр Яковлевич. — Не мешай мне читать, не стой за моей спиной, как наша мама, здесь не Бердичев.
И тогда Леонид Яковлевич буквально рухнул на стул у стены и уставился на брата.
Тот читал долго, потом протянул ему бумажонку.
— Ну, что скажешь? — не выдержал Леонид Яковлевич. — Всё спокойно в датском королевстве?
Александр Яковлевич молчал.
— Я не бунтовщик, — сказал он. — Я просто не умею бунтовать.
— Я знаю. Ты с детства был осторожен. Пусть об этом узнают другие.
— Но в нашем спектакле никакой контрреволюции нет.
— Так хотя бы название изменил! — крикнул Леонид. — Ты назвал свое детище «Заговор равных» и развесил по улицам! Ты кто — заговорщик? Ты — равный? С кем равный, с кем?!
— Это Алиса, — сказал Таиров и бросился к двери. — Умница. Она никуда не ушла.
Слышно было, как Алиса Георгиевна раздевается в передней.
— Все хорошо, Алиса? — спрашивал Александр Яковлевич. — Все хорошо, с тобой ничего не случилось?
— Что вы там видели, Алиса Георгиевна? — спросил младший Таиров.
Войдя в комнату, она прислонилась к стене и молчала в одной из своих любимых поз, слегка склонив голову к плечу. Потом сказала:
— Если ты веришь мне, Саша, если ты, конечно, мне веришь, завтра играть спектакль не надо.
— Но пьеса разрешена.
— Я знаю. Под любым предлогом.
— Ты слышал? — не выдержал Леонид.
Таиров выпрямился и посмотрел на обоих неодобрительно и надменно.
— Это не ваше дело, — сказал он.
* * *И дождался. Спектакль запретили. Это был первый спектакль в Москве, закрытый по политическим соображениям.
Сначала Молотову было направлено рабское письмо некоего Крылова, заведующего агитпропотделом ЦК ВКП(б), где тот отказывался от участия в решении ставить пьесу, перечислив всех, кто был за и против.
Луначарский, конечно, за, и это раздражило Сталина, когда ему доложили.
Точно так же раздражило, что Таиров добился уже двух просмотров влиятельных товарищей, чтобы изменить решение в пользу театра и добился бы третьего, если бы не его собственная записка в ЦК, председателю профсоюзов Томскому с просьбой быть вместе с очередной комиссией.
«21-го, как решили ваши товарищи», — написал он, чем вызвал теперь уже тяжелое раздражение у Томского, и без того человека с подмоченной репутацией, одно время выступавшего на стороне Троцкого против Сталина, отмежевавшегося после, но так до конца и не прощенного, а тут еще записочка от всяких подозрительных типов вроде Таирова. Он что ему, кум?
«Откуда он знает, — писал Таиров Молотову, — что мы собрали комиссию для просмотра, как просачиваются такие сведения о работе Политбюро и зачем ему надо это знать?!»
«Надо» было жирно подчеркнуто.
Молотов разделял возмущение Томского, и третий просмотр не состоялся, своими близкими связями с властью Таиров уничтожил сам себя.
Если бы он, бедный, только знал, куда он встрял! Времена панибратства прошли, наступали товарищеские времена.
К Луначарскому обращаться было бессмысленно. Тот голосовал за разрешение пьесы в свое время и больше не хотел вмешиваться в это политическое, как он говорил, дело. Какое может быть политическое, когда речь шла о постоянно обвиняемом в аполитичности Камерном театре?
Запрет пьесы Левидова переводил их совсем в другую категорию, делал очень уязвимыми. Этого Таиров позволить себе не мог, несмотря на совет Луначарского — затихнуть. Он писал, писал и объяснял, что речь в пьесе идет об историческом Бабёфе, что никто, ни автор, ни он не имеют в виду ныне живущих, что реплики: «могильщики революции», «предатели революции», «народ устал», «при Робеспьере было лучше», «революция кончилась» уже выброшены из спектакля, что действие происходит в пространстве парижского Пантеона, где похоронены герои революции, что он никогда, никогда…
Ему прислали бумагу о закрытии спектакля и дело это прекратили.
И тут труппа дрогнула, нервы не выдержали. Во-первых, их держали в неведении о ходе борьбы; во-вторых, по какому праву держали, они что, непричастны?
В театре настроения были разные. Политических ошибок от Таирова не ожидали, и, как всегда, среди встревоженных актеров прошел слух, что театр закроют.
Спросить было не у кого, кроме как у секретаря парторганизации, а тот отвечал с неизменной угрозой:
— Если наш не прекратит дергаться, непременно закроют.
И тут кто с ужасом, кто с нескрываемым злорадством, во благо или назло себе поняли, что уже давно ждут этого момента — увидеть поверженного Таирова и сброшенную с пьедестала Коонен. Что вся победоносная жизнь Камерного до злополучного дня премьеры была одной страшной ошибкой и они все были втянуты в эту ошибку волей одного человека.
Нельзя замахиваться на власть, при одной этой мысли в актерских душах начиналась паника и возникало желание написать кое-куда кое-какие письма о прошлом. Боялись только, что и там есть у Таирова свои люди, непременно узнает.
Он сразу почувствовал изменения в климате и созвал труппу.
Труппе он объяснил, что произошло недоразумение — пьеса была не только разрешена, но и рекомендована Главреперткомом, что вины на театре никакой нет, да и никто их не обвиняет, просто это оплошность изнутри, и за эту оплошность он еще заставит их извиниться перед собой и театром за зря потраченное время.
Он говорил сердито и убедительно, он говорил важно, как имел право говорить только правый человек.
И ему поверили.
До сих пор Камерный театр считался первым в Москве по отсутствию интриг, по здоровой атмосфере в коллективе, где занимались творчеством и партийно-воспитательной работой, а теперь по вине Главреперткома это единство театра могло быть поставлено под сомнение.
— Мы с вами, Александр Яковлевич, — сказали артисты театра. — Вы так убедительно говорите, мы с вами.
Но с этого момента в пойло общей жизни как бы что-то было подмешано и люди почувствовали, что не только они зависят от Таирова, но и он от них. Иначе зачем было так перед ними распинаться, принимать резолюции, что прежде чем и т. д.
Коллектив вдруг почувствовал, что театр из художественного организма, возникшего по воле одного человека, действительно становится учреждением, которое принадлежит всем, — местом работы.
Но так как работать было надо, решили все вместе, что Таиров все-таки свой, к нему привыкли, а что касается небольших колебаний его авторитета, то он вывернется, отобьется, все уладит, в конце концов, для чего Луначарский, и, может быть, приди кто другой, будет еще хуже, не дай бог, театр закроют, что им, на улице оставаться?
Все неожиданно вспомнили, что играть иначе они не умеют, только как научил Таиров, и за границу их никто другой не свозит, а то, что он человек взрывной, так поживи с Алисой, не так еще нервы испортишь. Вот Церетелли из-за Алисы выгнали, нажаловалась. Правда, потом вернули — как не вернуть, когда на десятилетии Камерного в Большом театре, когда вся труппа сидела на сцене, а Церетелли, как простой зритель, — в зале, публика начала скандировать — Церетелли, Церетелли! И Таиров вынужден был подойти к рампе и протянуть Церетелли руки…
Догадлив все-таки и умен старик, все сделал правильно и эффектно, Церетелли вернулся, и с этим дурацким «Заговором» всё уладится.
Теперь главное не дать ему ошибиться с репертуаром.
Кто-то даже посоветовал направить к Таирову представителей, что неплохо бы прежде, чем что-либо решиться ставить, с ними поговорить.
Но никто, к счастью, на это не решился. Хотели даже посоветоваться с Ольгой Яковлевной, все-таки она когда-то была его женой, сейчас директор училища при Камерном, не с Алисой же советоваться. Но вспомнили, что всё к тому же злополучному юбилею Камерного ей только и выдали, что отрез на платье, как самым скромным работникам, как гардеробщицам. Если он позволял так уравнивать своих с чужими, то что может сделать Ольга Яковлевна?
И потом она никуда не пойдет, ее мягкость кажущаяся, вот как твердо ведет дело, без нее училище бы пропало, а то, что терпит, так она любит его безмерно, должен же, в конце концов, кто-то его любить?
И все крепко пожалели Таирова.
А тут еще вывесили распределение «Сирокко» без Коонен, с Церетелли в главной роли, и труппа, обрадовавшись, что снова будут ставить оперетту, почувствовала себя спокойнее.