Изгнанник. Литературные воспоминания - Иван Алексеевич Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Левин тоже погибал. «Но Левин не повесился, и не застрелился, и продолжал жить». Почему продолжал? Потому, что была на то воля Хозяина, которую он, невзирая ни на что, непрестанно чувствовал в себе так же сильно, как его работник Федор. Воля (стремление) к жизни (земной, временной) – в теле. И Левин уже и тогда остро ненавидел временами тело – и свое, и чужое, – отсюда и было ему искушение повеситься или застрелиться. Но уже и тогда чувствовал он, что не будет это спасением для него. Уже и тогда слышал в себе «голос Высшего Я». Зачем надо было продолжать жить? Затем, что этот голос говорил, что нужно «спастись» при жизни. А в чем спасение? Не в убийстве тела, не в выходе из него «не готовым», а в преодолении его и в потере «всего, кроме души».
V
После его похорон Ясная Поляна быстро пустела.
В доме еще оставались некоторые родные и близкие, но и они уже разъезжались один за другим; и Софья Андреевна сказала Ксюнину про этот пустеющий дом, куда она вошла когда-то почти девочкой и где провела потом целых сорок восемь лет:
– Через три дня дом совсем мертвый будет… Все уедут…
Тот, с кем она когда-то вошла в этот дом, был в ту пору во всем расцвете всех своих беспримерных сил и любил ее так, что говорил: «Я счастлив, как один из миллиона». Он писал тогда в своем дневнике:
– Люблю я ее, когда ночью или утром я проснусь и вижу: она смотрит на меня и любит… Люблю я, когда она сидит близко ко мне, и мы знаем, что любим друг друга, как можем; и она скажет: «Левочка! – и остановится. – Отчего трубы в каминах проведены прямо?», или: «Почему лошади не умирают долго?» Люблю, когда мы долго одни – и «что нам делать?» – «Соня, что нам делать?» – Она смеется. Люблю, когда она рассердится на меня и вдруг, в мгновение ока у ней мысль и слово, иногда резкое: «Оставь! скучно!» Через минуту она уже робко улыбается мне. Люблю, когда она девочка в желтом платье и выставит нижнюю челюсть и язык; люблю, когда я вижу ее голову, закинутую назад, и серьезное, и испуганное, и детское, и страстное лицо…
Писал в письмах к друзьям:
– Пишу и слышу наверху голос жены, которую я люблю больше всего на свете. Я дожил до 34 лет и не знал, что можно так любить и быть так счастливым…
Вспоминая то время, когда он начал «Войну и мир», Софья Андреевна сказала:
– Приходит однажды ко мне в восторге, возбужденный, и говорит: «Какой великолепный тип дипломата я сейчас представляю себе!» А я спрашиваю его: «Левочка, а что такое дипломат?» Мне ведь было тогда всего двадцать лет…
– Я никогда никого, кроме тебя, не любил, говорил мне всю жизнь Лев Николаевич. Но ведь не так легко было сделать счастливым Толстого! Я помню, как однажды наш друг поэт Фет сказал про меня: «Софья Андреевна по ножу ходит». По ножу я и ходила всю жизнь…
Он был счастлив, «как один из миллиона». Что же, однако, начал он писать в своем дневнике вскоре после женитьбы и первого упоения хозяйством?
– Ужасно! Я игрок и пьяница. Я в запое хозяйства и погубил невозвратимые девять месяцев, которые я сделал чуть ли не худшими в своей жизни… Я за эти девять месяцев самый ничтожный, слабый, бессмысленный и пошлый человек…
Он заводит большой пчельник и просиживает там часами, наблюдая, изучая жизнь пчел, разводит племенных овец, уверяет себя, что «не может быть счастлив в жизни», если не достанет себе японских поросят, разбивает плодовый сад, сажает леса елок, сажает в огромном до смешного количестве капусту, строит винокуренный завод, с необыкновенной страстью предается полевому хозяйству, каждую свободную минуту урывает лишь для своей охотничьей страсти, ломает себе однажды на бешеной скачке за зайцем руку и пишет жене из Москвы, где лечится: «Ты говоришь – я забуду (тебя). Ни на минуту, особенно с людьми. На охоте я забываю, помню об одном дупеле; но с людьми, при всяком столкновении, слове, я вспоминаю о тебе… Я тебя так сильно всеми любвями люблю…» Он пишет своему другу Александре Андреевне Толстой: «Я никогда (как теперь) не чувствовал свои умственные и даже все нравственные силы столько свободными и столько способными к работе. И работа эта есть у меня. Работа эта – роман из времени 1810-х и 20-х годов, которые занимают меня вполне… Я теперь писатель всеми силами своей души, и пишу и обдумываю, как еще никогда не писал и не обдумывал. Я счастливый и спокойный муж и отец, не имеющий ни перед кем тайны и никакого желания, кроме того, чтобы все шло по-прежнему…» В этом романе – это была «Война и мир» – тоже прославляется семейное счастье, семейные добродетели, здоровые, простые человеческие устои; но точно ли, что не имел он в ту пору «ни перед кем никакой тайны»? В своих дневниках он пишет в эту пору нечто очень тайное:
– Ужасно, страшно, бессмысленно связать свое счастье с материальными условиями – жена, дети, здоровье, хозяйство, богатство.
– Где я, тот я, прежний, которого я сам любил и знал, который выходит иногда наружу весь и меня самого радует и пугает? Я маленький и ничтожный. И я такой с тех пор, как женился на женщине, которую люблю…
Эта «тайна» прорывается иногда и в жизни. Сестра Софьи Андреевны рассказывает в своих воспоминаниях, что произошло однажды с этим счастливым мужем и хозяином:
«Соня сидела наверху у себя в комнате на полу у ящика комода и перебирала узлы с лоскутьями. (Она была в интересном положении.) Лев Николаевич, войдя к ней, сказал:
– Зачем ты сидишь на полу? Встань!
– Сейчас, только уберу все.
– Я тебе говорю, встань сейчас, – громко закричал он и вышел к себе в кабинет.
Соня не понимала, за что он так рассердился. Это обидело ее, и она пошла в кабинет. Я слышала из своей комнаты их раздраженные голоса, прислушивалась и ничего не понимала. И вдруг я услыхала падение чего-то, стук разбитого стекла и крик:
– Уйди, уйди!
Я отворила дверь. Сони уже не было. На полу лежали разбитая посуда и термометр, висевший всегда на стене. Лев Николаевич стоял посреди комнаты бледный, с трясущейся губой. Глаза его глядели в одну точку… Я побежала к Соне. Она была очень