Милые мальчики - Герард Реве
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лицо Фредди то и дело омывала волна бледного сияния и, когда она затем вновь отступала, четко вырисовывался лишь его рот и чуть погодя — снова все лицо. Ночь будто бы целовала его, мог бы я сказать — и уж точно подумал бы, находись я тогда в большем подпитии. Захмелев, мы почувствовали, что нас влечет друг к другу, Фредди Л. и меня — и, сидя рядом, в машине, в ее неверной полутьме, в которой непоправимым обернулось бы все, что могло случиться между нами — мы, согласно порядку вещей, должны были пощупать друг друга между ног, в паху, и, сопя, начать возню с застежками и, скажем, малость полизаться — но я лишь глядел на него, в его лицо. Он был красив, Фредди, и я пытался понять, что привело нас друг к другу и почему я впал из-за него в такое буйное помешательство, и что двигало им, все это время столь охотно шедшим навстречу моим попыткам сближения. Сидя по-прежнему неподвижно, я лишь слегка шевельнул правой рукой и, вытянув ее, приласкал кончиками пальцев его ухо и то ныряющие в тень, то выплывающие из нее темные пряди на висках и темени. И, вместо того, чтобы действовать дальше, я задумался, и вновь моему взору предстала не относящаяся к делу картина — это было на рынке, далеко, в другой стране, во французском городе Монтелимар, года два назад: на водительском сиденье в сером фургоне, припаркованном около рыночного ларька, торгующего пластиковыми и кожаными сумками и прочей ерундой, заметил я женщину — по моей оценке лет тридцати, с короткими завитыми, очень темными каштановыми волосами и лихорадочным острым лицом — одетую, насколько я мог видеть, в длинную черную кожаную куртку: правой рукой, глубоко ушедшей в сжатый пах, она усердно трудилась над свершением чуда, а левой, облокотившись на верхний край окна машинной дверцы, пыталась прикрыть свой страдальческий, безотрывный взгляд умирающего от жажды узника. Куда она глядела? Первый раз в жизни я наблюдал возбуждающую себя женщину и, пытаясь вычислить, угадать, на кого было направлено ее желание, протянул из ее страждущих глазниц воображаемые линии к стоявшим у киоска разнообразным личностям, разглядывавшим и приценивавшимся к товару, но не заметил ни одного юноши, ни одного молодого мужчины, могущего, с человеческой точки зрения, явиться объектом хоть какого-нибудь желания — поскольку народу у киоска по случайному стечению обстоятельств почти не было, а среди находившихся там — так уж вышло — не оказалось ни одного мужчины. И вдруг я увидел, в ком было дело: в некрасивой, длиннющей девице или женщине, полуарабке лет 20–30 — прыщавой, с жирными, тусклыми черными волосами — которая, со своей стороны, тоже полная страстного желания, склонилась тощим, упакованным в драный, изношенный оранжевый свитер телом над какой-то бросовой сумкой и без конца мяла и ощупывала ее — однако цена этого барахла определенно превышала ее покупательские возможности. Что навело меня на эту мысль теперь, в машине?
Я опустил руку и, чуть сдвинув ее вперед, провел ею по губам и нижней кромке Фреддиного носа. Он сжал мою руку в своей и довольно звучно чмокнул ее. Когда он ее выпустил, я, в свою очередь, взял его за руку, но не стал целовать ее, как это сделал он. Мне хотелось сделать что-то не столь банальное и дешевое, но исключительно нежное и ласковое, что не могло бы не тронуть его возвышенностью моего чувства. Я положил ее к себе на колени, ладонью вниз, и погладил по тыльной стороне, как на картинке в детской книжке гладят по голове ребенка, вернувшегося домой с отличными отметками за учебную четверть или с головоломными жизненными вопросами. Глядя на его руку в изменчивом сиянии пролетающих мимо уличных фонарей, я расширил территорию моих ласк — забрался под мягкий рукав его светло-серой вельветовой курточки, чуть выше запястья; и представил, как отчаянно пытался бы он высвободить эту руку, зажатую в крепко прикованный к каменной стене наручник, или схваченную кожаным шнурком пыточной сети, или защемленную в деревянном отверстии пыточной скамьи — и вот начинается беспощадное истязание: его руки — или хотя бы вот эта его рука — будут искромсаны так, что он впадет в беспамятство, тогда как все его оставшееся неприкосновенным, непоруганное, прекрасное животной красотой юношеское тело будет плясать и содрогаться, как у безумного, в балетном соло Боли. И теперь, когда я в одиночестве лежал в постели, в комнате наверху, на ***лаан, в ожидании возвращения Мышонка, мне опять внезапно вспомнилось, что примерно те же самые мысли, та же игра воображения не давали мне покоя многие недели спустя после той памятной ночи, на чердаке Дома «Трава», с Фредди Л., там, у большого верстака — поскольку мы были уже вполне на дружеской ноге и, после посещения ими той же ночью нашего бетонного приюта самоубийц в Осдорпе и последовавшего вслед за тем ответного визита к ним — они жили у родителей Фредди, в южной части Амстердама — Фредди со своим стариком Альбертом и вправду на несколько дней приехали к нам в деревню Г., в дом «Трава» во Фрисландии. И тогда, на чердаке, куда по неизвестным причинам увлек меня Дух, мной вновь овладели те же самые мысли, в то время как мы — Фредди Л. и я — лихорадочно пытались успеть как можно больше в объятиях друг друга — до того, как старик Альберт — который, как некий наделенный совершенно бесполезным для него интеллектом и умением ориентироваться на местности варан повсюду шаркал за нами — не явится составить нам компанию. Фредди немного отступил назад и стоял теперь почти под самым чердачным окном, я — около верстака, а старик Альберт С. только что влез в наш любовный спектакль из оркестровой ямы или суфлерской будки, как влезал бесчисленные разы до этого — из левой боковой двери, из правой боковой двери, неспешно из-за правой кулисы, «осторожно спускается вниз по правой лестнице» — поскольку наши с Фредди сладкие игры продолжались уже несколько часов, и вновь я был молод, но уж если злосчастье таскалось за мной по пятам — ступенька за ступенькой, в комнату, в закуток, и вновь из закутка, из угла, откуда ни возьмись — то таскалось с большим энтузиазмом: старик, похоже, был просто неутомим. С любовью вечно все не слава Богу, ну а от ревности и вовсе житья нет — это нужно было принять как данность. И вот уже в который раз мы опять стояли втроем, и я глядел на правую руку Фредди, еще несколько кратких мгновений назад лежавшую у меня на шее и перебиравшую мои волосы, словно я и вправду был мил и желанен ему — теперь она, полусплетенная с другой рукой, целомудренно прикрывала его темно-оранжевый или светло-коричневый пах. Я невольно вообразил, как зажал бы эту наипрелестнейшую, еще несколько мгновений назад всеблагую руку в верстачные тиски, здесь, на чердаке, и потом терзал бы ее, наипрелестнейшую юношескую длань, пока топот и чечетка боли, причиняемая пыткой, не зазвучали бы как цокот конских копыт под неким юным красавцем-всадником, тщетно пытающимся укрыться в тупике расщелины от караулящих его злодеев, охотников за мальчиками — и мысль эта была сначала сродни той, тогда, ночью, в машине, и все же была чуть иной, поскольку в этот раз, на чердаке Дома «Трава», я подумал о замечательной возможности — терзать не одну только руку, оставив неприкосновенным тело, а, напротив, мучить все его юношеское тело, пощадив эту самую руку, продетую в отверстие в деревянной стене, прикованную за запястье — я целовал бы эту руку и с бесконечной нежностью ласкал бы ее, в то время как с другой стороны деревянной стены, невидимый для меня, однако вполне слышимый черный парень терзал бы и предавал поруганию все светловолосое, ученически-светлое тело Фредди.
— Пойду-ка еще кофе сварю, — только и сказал я, и мы втроем спустились в кухню. День, как и жизнь, клонился к закату, и вновь наступал вечер, когда мы вчетвером усядемся в Большой Гостиной и станем болтать о том о сем, попивая красное вино. Это был второй или третий день их пребывания в Г., но ни на одно мгновение старик Альберт дольше чем на минуту нигде не оставлял нас наедине с Фредди — ни ночью, ни днем, ни вечером. Выходить нечего было и думать: со дня их прибытия бушевал ветер — холоднее, чем обычно в Г. для этого времени года, хоть и без дождя, и было довольно солнечно — но и закаленному человеку погода показалась бы слишком суровой для прогулок. Так что этот день тоже прошел в разговорах, за едой и выпивкой. Тигр провел несколько часов в другом, меньшем доме, располагавшемся на краю деревни и служившим нам чем-то вроде садового домика, который мы окрестили Летним Дворцом — в свое время Тигр собирался основать там горшечную мастерскую; мы, разумеется, разок наведались туда все вместе, но и там старик ни на секунду не упустил из виду своего бархатного принца.
После обеда опять последовал треп, вино и, наконец, ужин, для чего мы с Фредди отправились на кухню жарить яичницу; но не успел я проткнуть желтки, как опять притащился старик. «Наша любовь — любовь преследуемая, Фредди, — тихо сказал я. — Нашей любви негде голову преклонить». Старик вопрошающе прокаркал, что это я там сказал. «Да вот говорю Фредди, что юность несказанно прекрасна, — ответил я, довольно сильно повысив голос. — Мы с тобой — стариканы, и уж давно не поем партий в любовной опере. Волосы наши тускнеют, от нас скверно пахнет, зрение падает, слух слабеет — все идет вразнос. Верно, это для тебя мука и немалое испытание — жить с таким сказочным красавчиком. Но я на твоем месте поступал бы точно так же: караулил бы его день и ночь. А на его месте, Альберт, на месте Фредди, я хочу сказать, я бы только одно делал, только одно бы в мыслях имел: как бы как можно чаще, как можно безжалостней и как можно бесстыднее наставлять рога своему приятелю. Ведь не ты же хозяин всех этих прелестей, и уж точно не ты один, тугоухий переперщик с языка могильных червей?! Он ведь изменяет тебе, этот зайчик, с чемпионами по плаванью, кинозвездами, ковбоями, скаутами, молоденькими военными летчиками, солдатами и… девчонками?» На последнем слове я содрогнулся, и мне пришлось сглотнуть. В путанице скорби, ярости, несогласия и смятения «старик» неуверенно затряс головой. «Я забочусь о том, чтобы всегда быть рядом с ним», — дрогнувшим голосом заявил он, не сообщив, однако, ничего нового. Говорить больше было не о чем и, поскольку наши разговоры в Большой Гостиной ходили по тому же кругу, никаких сюрпризов ожидать больше не приходилось. У самого «старика» Альберта была способность к никому не нужным языкам, и он за гроши переводил на дому какую-то напасть с той или иной мертвечины, от которой и впрямь никому никакого проку не было — с этрусского или со староперсидского — и знал, например, все о трудах и жизни знаменитого английского царя поэтов Лорда Ноэля Байрона. Фредди, милашка, очарованный зверь — ему стоило бы семь раз отмерить, поскольку он сам — хотя прямо об этом сказано не было — ничего вообще не делал, это мне было совершенно ясно, хотя он и «баловался красками и кистью», и занимался — так это называлось — изготовлением керамики. У него было еще двое братьев, старший и младший — судя по фото, оба тоже довольно хорошенькие, причем старший точно был «из этих», а в отношении младшего с «этим», по-видимому, пока не определились. Один с треском провалился в университете, другой два раза пытался сдать выпускные экзамены в школе, и оба раза безуспешно. Сам Фредди тоже ходил в какую-то школу в большом городе А., но в какую, и чему в ней в точности обучали и чему не обучали, я так и не узнал, но там «постоянно бывали вечеринки», а еще они там занимались танцами и учились творческому самовыражению и получали общее развитие — но либо у школы не было никакого названия, либо мне его не сообщили. После того, как я высказал соответствующее пожелание, Фредди заявил, что изготовит и обожжет для меня керамическую статую Святой Девы, которую я смог бы вмуровать в нишу в садовой стене, и даже пообещал представить соответствующий эскиз — и действительно, на следующий день по прибытии в Г. он развернул передо мной большой лист серой чертежной бумаги, которая, однако, примечательнейшим образом не содержала абсолютно ничего, кроме весьма смутно намеченных мягким карандашом в нижнем левом углу контуров пятки и двух пальцев ноги — лиха беда начало — и рулон куда-то засунули, потом смахнули и оставили валяться в углу.