Кто ищет, тот всегда найдёт - Макар Троичанин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— … мира и согласия, — темнил Жуков, — и выпьем за их союз. — Бабы захлопали, радуясь за свою победу, а мужики заорали «ура!», радуясь своей, и никто не знал, чья она. А я под шумок легонько отодвинул стул и — давай бог ноги! В холле шустро всунулся в своё овчинное манто, напялил всенародный заячий малахай и заспешил вниз по лестнице, пока не притормозили.
Там не тормознули, так на выходе Верка подкараулила.
— Ом-ман-н-щ-щ-щик! — шипит и злыми глазами сверкает, озверев от одиночества в праздничный вечер, когда рядом, наверху, веселятся, пьянствуют и едят всякую вкуснятину.
— Да принесу я тебе заворожённой травки! — пытаюсь на обмане проскочить мимо, но не тут-то было: она хватает меня за грудки и отталкивает от выхода.
— Не надо мне твоего сена, — и стукает кулачком по моей широкой груди с куриным килем. — Почему хотя бы веточку не отломил? Всё ей отдал.
Вон, оказывается, отчего обида.
— Так у ней помолвка, — вывернулся я, — потому, — и обещаю: — У нас будет — целое дерево приволоку.
Верка сразу успокоилась, сломленная женским любопытством.
— Ом-ман-щик! С этим, с Маратом?
— Ага, — подтверждаю, — что за охломон? — интересуюсь в свою очередь.
— Начальник КГБ.
У меня чуть ноги не отнялись — и к Жукову не дойти — и всё обмерло. Завтра загребут, как миленького. Татары, говорят, народ мстительный. А то и ночью приедут, выспаться не дадут. Проклятый язык, ботало бескостное! Попросить, чтобы ампутировали, а то беды не оберёшься? Решительно отстранил Верку и вышел в темноту, как в зону. А ещё надеялся, что год кончится счастливо. Сплошная синусоида. Погуляю напоследок со своими, напишу прощальные письма — кому бы написать, завещание — проигрыватель жалко, сожгу компрометирующие материалы — надо будет поискать, прощу всех — даже Ангелину с Маратом — и буду до серого мертвенного рассвета ждать конвой в чистой белой рубашке — где бы её взять? Даже обидно стало до слёз, когда увидел, как беззаботно веселятся наши за замороженными окнами ярко освещённого Красного Уголка, абсолютно не думая о последних часах замечательного молодого специалиста, который откроет… чёрта с два он теперь что-нибудь откроет! Жалко себя стало до жути! Но я не из тех, кто впадает в уныние даже в самых безнадёжных случаях своей богатой событиями жизни. Помню, на 3-м курсе пришлось сдавать зачёт по промысловой геофизике аж 31-го декабря. Пренеприятнейший преподаватель, кандидатишка, выцарапавший степень задницей к сорока годам, когда-то крепко и навсегда стукнутый жизнью, был чем-то или кем-то разозлён и мурыжил нашу группу, отыгрываясь на нас, до десяти вечера, когда оставались без зачёта ещё семеро, и я, конечно, в их числе. «Всё!» — объявляет, со злорадством оглядывая беззачётных гавриков. 3-го января — экзамен, без зачёта — значит, без экзамена, без экзамена — значит, без стипендии. И он, и мы хорошо это понимаем. Из семерых пятеро — бывшие фронтовики, а один — капитан фронтовой разведки, ему и чёрт не страшен, не то, что институтская зануда. Быстренько переговорили между собой, один куда-то ушёл, дверь — на ключ и ультиматум: никто из аудитории не уйдёт без зачёта хоть в этом, хоть в следующем году. Плешивый кандидат начал, конечно, качать права, перечислять кары, ожидающие нас, вплоть до исключения, а мы молчим и ждём. Воззвал к совести, к тому, что его ждёт семья. Не помогло. До Нового года, обещает, всё равно всех зачётить не успею, не сидеть же в праздник здесь. Как раз возвращается командированный. В руках бутылка шампанского, три бутылки «Особой», а в кульках — всякая приличная снедь, вплоть до селёдки. «Не успеем, — утешает капитан, — здесь отпразднуем». У учёного сатрапа сразу и глазёнки загорелись, и плешь нежной испариной задымилась. Дома ему такое явно не светило, потому он и злобился. В общем, сдали мы зачёты тюлька-в-тюльку к 12-ти, отпраздновали, как следует настоящим мужикам, а преподаватель потом с каждым за руку обязательно здоровался. Жалел, наверное, что больше зачётов от нас у него нет. Да что он! Так, мелкий случаёк! Вот наш профессор математики, забулдыга и умница, каких свет не видел, доктор наук, книжек насочинял столько, что и сам не помнит сколько, вообще имел привычку принимать зачёты в… бане. Никаких шпаргалок не пронесёшь! Писали мелом на цементной лавке для тазиков. Зато и математику мы знали так, что до сих пор не забылась. Неужели больше не понадобится? Нет, не в моих правилах ныть и сжиматься в страхе. Я встречу их с высоко поднятой головой и, улыбаясь, сам протяну спокойные руки, чтобы на них замкнули никелированные наручники-браслеты. А пока двину, наперекор страхам, в веселящуюся толпу — может, и торт ещё остался — и вида не подам, что это мой последний, прощальный бал.
Но тут меня, как всегда некстати, припёрло — хотелось бы думать, что не со страха, — и пришлось завернуть за контору в сортир. Опорожнившись и повеселев, как будто прочистил мозги, возвращаюсь, торопясь окунуться в праздничный кутёж, почти запамятовав, что за мной придут, и вдруг вижу: под окном бальной залы на завалинке сидит кто-то. За мной? Уже? Страшно, но иду — а куда денешься? Голову опустил, ноги как ватные, улыбки и в помине нет. Подхожу ближе, и — радость безмерная: Горюн! Даже ватника заношенного-заштопанного на праздничный не сменил, в ватной солдатской шапке и растоптанных валенках портит новогодний интерьер.
— Добрый вечер, — сердце колотится до невозможности: сначала взвинтилось от страха, теперь — от радости. — Вышли подышать свежим воздухом? — Если бы он не сопротивлялся, я бы его расцеловал.
— Да как сказать? — отвечает неопределённо, не разделяя всеобщей радости. — Кому добрый, а кому не очень. Здравствуйте, — всё же улыбнулся, — коли не шутите, — и объясняет: — Сижу, присутствую незримо и неслышно на чужом пиру.
— Так пойдёмте, — зову щедро, от всей переполненной радостью души, — поприсутствуем зримо и слышимо.
Горюн усмехнулся в бороду и прищурил глаза, пустив тонкие лучики морщин от их углов.
— Нельзя, — и объяснил почему: — Ссыльным запрещено находиться в обществе более трёх человек. — Мудрый запретитель, наверное, соображал, что больше троих на одну бутылку не надо. Сразу стало ясно, почему такие как Горюн всегда искали уединения даже в глуши наших полевых лагерей.
— Но сегодня праздник! Один раз в году! — строптивлюсь по-детски. — Должны же быть какие-то исключения.
Изгой улыбнулся ещё шире, радуясь моей наивности.
— Только не для врагов народа.
Я разом, как от неожиданного удара в спину, содрогнулся, с опаской вглядываясь в будущего себя в нём, но не видел, а главное, не чувствовал врага. И никогда не представлял Горюнова врагом. Наоборот, независимым поведением, ровным отстранённым отношением ко всем, слаженной работой, вниманием к лошадям, — он внушал не только уважение, но и симпатию. Фактически я ничегошеньки о нём не знал, хотя и проработал рядом почти сезон, никогда не видел у общего костра и никогда не слышал таёжных баек, на которые так охочи таёжные люди с раскрытой душой. Человек, лишённый возможности общения. Хуже наказания не придумаешь. В толпе, а один. Озирается, сторонится всех, изгой по собственной инициативе, навязанной, однако, невидимой охраной. Мне стало бесконечно жалко его, жальче, чем себя, что, правда, случается со мной довольно часто, но сейчас — особенно.
— Знаете что, — вдруг говорю как обычно неожиданно для себя, — пойдёмте ко мне. — Он дёрнулся, внимательно посмотрел на меня, наверное, оценивая искренность предложения, и хотел отказаться, но я настойчиво, захлёбываясь словами, продолжал: — Я сейчас один в комнате, напарник у невесты, а содомиться со всеми что-то настроения нет. Хочется спокойного тихого вечера. Пойдёмте, не отказывайтесь. Есть чуть начатая бутылка замечательного плодово-ягодного пойла, редкостные деликатесы из новогоднего пайка, что ещё надо для хорошей беседы, если вы, конечно, не против. А нет, так к вашим услугам нормальная постель, заночуете по-человечески.
Он колебался. И хотелось, и ёкалось. Кому не хочется встретить Новый год в каком-никаком, а всё же в обществе, а не одиноким волком напару с луной. Тем более что существует поверье: как встретишь год, так и проживёшь его. Рисковать никто не хотел, и все вмазывали на всю катушку. А ёкалось Горюну потому, что приглашал молодой и не знакомый толком. А что, если осведомитель? Не сидеть же всю ночь молча, опасаясь сказать лишнее слово.
И я, конечно, рисковал, но со свойственной мне энергией мгновенно просчитал все риски и решил, что поступаю правильно. Если меня возьмут на гулянке, стыда не оберёшься. Все будут уверены: раз берут в открытую, значит, не зря. Другое дело, если сцапают дома, тихо и при одном молчаливом свидетеле. Горюн, естественно, не замедлит сообщить Шпацу, а тот, естественно, умолчит о несчастном случае. А когда дело откроется, время пройдёт, народ смирится с потерей бойца, трезво рассуждая: мы не видели — значит, не наше дело. Горюну вообще ничего не грозит: нас даже меньше трёх. А в общем-то, ну не мог я поступить иначе! Жалко, что мой верный Смит-и-Вессон времён гражданской войны, из которого, как ни тужился, ни разу не попал в ведро с десяти шагов, покоится в сейфе у Трапера, а то бы я отстреливался до последнего патрона, а последнюю пулю — в висок. В мощных поленницах дров во дворе я был бы как в крепости. До яви представил, как разлетаются от пуль во все стороны щепья и поленья, падают нападающие, а у меня — последний патрон в баране…