Путешествие на край ночи - Луи Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невестка не разжимала рта, но, должно быть, в уме выработала план, как выпутаться из этого дела. Эта падаль хорошо соображала. Пока мы были погружены в наши мысли, старуха искала по комнатам своего сына.
— Кстати, доктор, у меня ведь сын есть. Где он? Что он еще замышляет? — Ее шатало по коридору от неудержимого смеха.
— Моя смерть, — орала теперь старуха. — Посмотрела бы я на мою собственную смерть! Слышишь! У меня есть глаза, чтобы видеть ее! У меня еще есть глаза! Я хочу хорошенько на нее посмотреть!
Она не хотела умирать, никогда. Это было ясно. Она не верила больше в свою смерть.
Известно, что такие вещи всегда трудно устроить и что устраивать их стоит очень дорого. Для начала неизвестно даже было, куда его девать, Робинзона… В больницу? Это, конечно, могло вызвать сплетни, пересуды… Послать его домой? Об этом и думать было нечего из-за состояния его лица. С охотой или без, но Анруйям пришлось оставить его у себя.
Он лежал в их постели, в спальне наверху. Ужас охватывал его при мысли, что его могут отсюда выгнать и возбудить против него дело. Это было понятно. Такую историю действительно нельзя было никому рассказать. Ставни его комнаты были плотно закрыты, но соседи и другие люди проходили мимо чаще, чем обычно, только чтобы взглянуть на ставни и спросить, как поживает раненный. Им рассказывали, как он поживает, рассказывали, что придет в голову. Но как заставить их не удивляться, не сплетничать? Как избежать догадок и предположений? К счастью, никто не подал в суд. И на том спасибо!
С его лицом я кое-как справлялся. Удалось предупредить инфекцию, несмотря на то, что раны были донельзя грязны. Что касается глаз, то я предполагал существование рубцов на самой роговой оболочке, через которые свет будет проникать с трудом в том случае, если он вообще будет проникать.
Так или иначе, надо будет приспособить ему кое-какое зрение, если только осталось что приспособлять. В настоящий момент нам приходилось срочно отражать удары, и главным образом — не допустить, чтобы старуха скомпрометировала нас всех в глазах соседей и зевак своей паршивой визготней. Хоть ее и считали сумасшедшей, нельзя было этим объяснять решительно все.
Если полиция вмешается в наши дела, то неизвестно, к чему это нас приведет.
Я навешал Робинзона по крайней мере два раза в день. Как только он слышал мои шаги на лестнице, из-под его перевязок начинали доноситься стоны. Он несомненно страдал, но хотел мне доказать, что он страдает еще сильнее. Я предвидел, что ему будет над чем погоревать, особенно когда он поймет, что сталось с его глазами. Я всегда увиливал от ответа на вопрос о будущем. Он чувствовал сильное подергиванье в веках и воображал, что ничего не видит из-за этого.
Анруйи добросовестно ухаживали за ним по моим указаниям. С этой стороны все было в порядке.
О покушении больше не говорили. О будущем тоже перестали говорить. Но надо сказать, что каждый раз, прощаясь вечером, мы все так упорно смотрели друг на друга, так пристально, что мне всегда казалось, что мы немедля должны изничтожить друг друга раз и навсегда. С трудом мог я себе представить, как проходит ночь в этом доме. Тем не менее утром все снова встречались и вместе продолжали наши дела с того места, на котором остановились накануне вечером. Вместе с мадам Анруй мы меняли перевязку и приоткрывали для пробы ставни. Каждый раз безрезультатно: Робинзон даже и не замечал, что ставни приоткрыты…
Так вертится вселенная посреди огромной угрозы и молчания ночи.
А сын каждое утро приветствовал меня словами крестьянина:
— Ну вот, доктор. Вот и последние морозы подошли, — говорил он, смотря на небо. Как будто это имело какое-нибудь значение, какая на дворе стоит погода.
Жена его шла уговаривать свекровь через запертую дверь, но это только усиливало ярость старухи.
Пока он так лежал, перевязанный, Робинзон рассказал мне свои жизненные дебюты. Он начал с коммерции. Родители с одиннадцати лет отдали его в элегантный магазин обуви, где он был на побегушках. В один прекрасный день его послали к заказчице, которая пригласила его разделить с ней удовольствие, о котором он до сих пор только слышал. Он не вернулся к хозяину: до того его собственное поведение показалось ему ужасным. Действительно, в те времена, о которых идет речь, поцеловать заказчицу казалось поступком непростительным. Главным образом на него произвела впечатление муслиновая рубашка заказчицы. Через тридцать лет он еще в точности помнил эту рубашку. С этой шуршащей шелками дамой, в квартире, набитой подушками и портьерами с бахромой, с этим розовым надушенным телом маленький Робинзон начал и продолжал всю жизнь делать приводящие в отчаяние сравнения.
А ведь потом случилось многое. Видал он и материки, и войны, но никак не мог прийти в себя от этого откровения. Ему было забавно вспоминать об этом, рассказывать мне об этой минуте молодости, которую он провел с заказчицей.
— Когда у тебя закрыты глаза, это наводит на размышления, — замечал он. — Так все и мелькает. Будто у тебя кинематограф в башке…
Я еще не смел сказать ему, что он успеет устать от своего кино. Так все мысли ведут к смерти, придет момент, когда только она с ним и останется в этом кино.
В течение нескольких недель я еще мог обманывать его всякими сказками по поводу его глаз и будущего. То я утверждал, что окно закрыто, когда оно было настежь, то говорил, что на улице темно. Но раз как-то, когда я стоял к нему спиной, он сам подошел к окну, чтобы отдать себе отчет, и прежде чем я успел его остановить, сорвал повязку с глаз. Он понял не сразу, он сомневался. Он трогал справа и слева оконную раму, он не хотел верить сначала, но потом все-таки пришлось. Пришлось.
— Бардамю! — заорал он тогда. — Бардамю! Оно открыто! Я тебе говорю: окно открыто!
Я не знал, что ему ответить, стоял как дурак. Он протянул руки в окно, на свежий воздух. И он ничего не видел, но он чувствовал свежий воздух. И он протягивал руки в свою мглу, как будто стараясь дотянуться до дна. Он не хотел верить. Вся тьма принадлежала ему. Я подтолкнул его к кровати и начал снова кормить его утешениями, но он меня больше не слушал. Он плакал. Он тоже подошел к концу-краю. Нечего было больше говорить. Когда подходишь к самому краю того, что с вами может случиться, наступает момент полного одиночества. Это край света. Даже само горе, ваше горе, ничего больше вам не отвечает, и приходится вернуться вспять к людям, все равно — к каким. В такие минуты перестаешь быть разборчивым, потому что даже для того, чтобы плакать, нужно вернуться туда, где все начинается сызнова, нужно вернуться к ним.
— И что же вы собираетесь с ним делать, когда он поправится? — спросил я у мадам Анруй во время завтрака, вслед за этой сценой.
Они как раз пригласили меня позавтракать с ними у них в кухне. В сущности, ни он, ни она не знали, как выйти из этого положения. Платить за его содержание пугало их, особенно ее, потому что она была лучше его осведомлена о том, сколько стоят все эти убежища для калек. Она даже уже начала хлопотать насчет Общественного призрения. Хлопоты, о которых со мной не говорили.
Как-то вечером, после моего второго визита, Робинзон все не отпускал меня, всячески хитрил, чтобы только задержать меня немножко. Конца не было его рассказам обо всем, что он только мог вспомнить из наших путешествий вдвоем, о всяких вещах, о которых мы еще никогда не пробовали вспоминать. В его уединении свет, который он объездил, стекался к нему со всех сторон с жалобами, с улыбками, со старым платьем, с потерянными друзьями — настоящая ярмарка устаревших переживаний, которая открывалась в его безглазой голове.
— Я покончу с собой! — предупреждал он меня, когда горе его казалось ему слишком велико.
И все-таки он нес его дальше, это горе, как слишком тяжелую, ненужную ношу, по этой дороге, где ему не с кем было поговорить о своем горе: так оно было огромно и многообразно. Он не сумел бы этого объяснить — его горе превосходило его образование.
Робинзон не хотел умирать: случай, который ему представился, не нравился ему. Возразить против этого нечего.
Он посвящал меня в свои сомнения относительно обещанных десяти тысяч франков.
— Пожалуй, не стоит на это рассчитывать, — говорил я ему.
Я предпочитал подготовить его к следующему разочарованию.
Дробинки, оставшиеся от заряда, появлялись на поверхности ранок. Я извлекал их по нескольку в день. Ему было очень больно. Несмотря на все предосторожности, кругом все-таки начали болтать то да се. К счастью, Робинзон этого не подозревал: он бы еще хуже захворал. Что говорить, со всех сторон нас окружали подозрения. Анруй-младшая все бесшумней передвигалась по дому в своих шлепанцах. Совершенно неожиданно она оказывалась рядом.
Мы находились среди подводных камней; мельчайшего подозрения было теперь достаточно, чтобы все мы пошли ко дну. Все тогда затрещит, лопнет, развалится, рассыплется по берегу у всех на глазах. Робинзон, старуха, заряд, кролик, глаза, невероятный сын, невестка-убийца — все мы окажемся на глазах у всех, у них, дрожащих от любопытства, без прикрытия, среди нашей собственной грязи и паршивой действительности. Гордиться мне было нечем. Не то чтобы я совершил какое-нибудь преступление по-настоящему. Нет. Но все-таки я себя чувствовал преступником. Главное мое преступление заключалось в том, что мне хотелось, чтобы это продолжалось. И у меня даже было желание продолжать вместе эту прогулку все дальше и дальше в ночь.