Дивертисмент братьев Лунио - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юля отняла от меня губы и тихо так спросила:
– Ты не против? Ты ведь тоже этого хочешь, да?
Я был не против и даже очень хотел, но я просто не мог ничего ответить. Волнение подступило к горлу так близко, что, казалось, пережало мне связки; и это волнение вместе с качкой, что не утихала внутри меня, слились в единую и чужую мне силу, установившую надо мной новый порядок, собственный закон покорности и повиновения женщине.
Верьте или не верьте, но до этого дня я был с женщиной всего один раз, и это случилось со мной на фронте. Ну, а если быть до конца правдивым, то, наверное, всё же не случилось. Но Ринатка Хабибуллин насчёт меня и на самом деле договорился, привёл к сестричке, медсанбатовской, с которой миловался в те редкие дни, когда позволяла война. Наобещал той с три короба, чего всё равно не вышло бы, даже если бы ротный и не послал нас тогда за девками, и нас с Ринатом не забрали в плен. Но всё одно не хотела она уступать и верить его посулам, в курсе была про восточное лукавство, ну и отказала в конце концов дать другану его молодому, то бишь мне. Однако хитрец Ринатка нашел всё же способ вырвать для меня санитаркино согласие. Вот друг так друг. Никогда не забуду ни его самого, ни как он погибал на моих глазах, а я ничего поделать не мог.
Короче, пришёл он к ней, сказал, что говорю, мол, всё как есть, а ты уж, мать, как знаешь, так и поступай. Боится, говорит, друг мой больше жизни самой умереть в бою, так и не успев бабу познать. А скоро ж наступление, сама знаешь, Спас-Деменск будем освобождать, так он заранее к смерти себя готовит, Григорий этот мой, героем хочет стать, но только боится проявить героизм свой в полную силу. И неужто после этого ты дух ему не подымешь боевой и остальное вместе с духом?
Этим сломил он волю её, податливой на эти враки оказалась глупая, не устояла против такого объяснения, согласилась отдаться первогодку-пехотинцу.
Когда встретились в условленном месте, она мне на сена стожок кивнула и подмигнула. И пошла к стожку тому, сама вроде как без никого, одна. И оглядывается. Ринатка подтолкнул меня, иди, мол, скорей, другой раз не договорюсь, не даст больше, потому что обманывать ведь собираемся, хитрить. Я и пошёл тоже, а сам по сторонам озираюсь, боюсь, заметит кто и про обман наш после расскажет.
Она уже в глубине лежала стога того, закопанная, юбка задрана, без ничего. Меня увидала, сено раздвинула слегка, так чтоб и я увидел её, и ноги развела, широко, призывно так и улыбнулась. Я посмотрел и увидел сначала не её саму, а это её. Оно было живое, как существо, оно дышало и, казалось, пульсировало, оно тебя видело, оно всё про тебя знало и смеялось, оно было само по себе, отдельно от всего остального, даже от самой бабы этой, от пухлого её оголившегося живота и красноватых, с тёмными овалами на внутренней поверхности, ляжек. От этого пахло стыдом и желанием, завистью и властью. Это было то, ради чего предавали, продавали и забывали про совесть; но и геройствовали, и совершали поступки, и даже отдавали жизнь. Это было оно.
Плохо тогда у нас с ней получилось, не так, как положено тому быть. В общем, выстрелил я в неё почти сразу, как только порты стянул, даже толком не понял, что случилось. Не донёс, короче. Только гимнастёрку ей обпачкал. Она взрослая была, за тридцать, а мне восемнадцать неполных. Потом пробовать начал дальше, по второй, по-нормальному уже, но она рукой мне всё моё хозяйство обратно в штаны затолкала и юбку свою одёрнула. Сказала, тебе, сынок, для начала хорошо бы парочку фрицев завалить, а уж потом всё у тебя получится, поверь мне. Только надо, чтоб ты сам это видел, своими глазами, как они от твоей пули заваливаются, чтобы прочувствовать чужую смерть от своей руки. И запомни, мужиком стать можно или через бабу, или ж через дело, через поступок. А самый походящий для мужика поступок – это смерть его врага, если с бабой у него трудность. Так вот, сынок, твой путь – он через дело, а не через нас, знай про такое. Вот иди и сделай вперёд дело. А мы сами после найдёмся да приластимся, не дрейфь.
После этого травинку меж зубов вставила и пошла себе обратно от стожка.
А Ринатке я сказал, что нормально, понравилось. Почему-то показалось мне, не выдаст она меня после слов её про фашистов, которых обязательно надо застрелить. И всё. Дальше знаете. Суд, сразу за ним лагерь, тоже не женский, ясное дело, и вот эти два ленинградских дня сразу после поезда. И моя бывшая спальня, где Юля в те минуты в темноте снимала с меня одежду, а я неумело подчинялся ей, пытаясь выкарабкаться из ступора, в который впал по воле случая.
– Ты хороший, я знаю, ты будешь меня любить, и меня, и нашу девочку, правда?
Я только согласно мотал головой, потому что и на самом деле хотел любить и Юлю саму, и дочку нашу с ней Машу, и всех-всех вокруг, кто выписал мне мандат от смерти и наградил этой нечеловеческой ночью.
Она раздела меня догола и разделась сама. Я не видел её тела так, как мне этого хотелось, но я и так знал, что оно прекрасно.
– Сейчас, Гришенька, сейчас, подожди... – она положила меня на спину и, нагая, начала ласкать, неторопливо, всем телом трясь об меня, о мои ноги, о живот, о моё лицо, руки и грудь, доводя до исступления и потери целого мира, что был вокруг меня. Потом она перебралась наверх и внезапно, коротким и быстрым движением наделась на меня. И вжалась в моё тело, как не бывает тесней.
И это было прекрасно, это и было то самое, к чему идёт каждый добрый человек, отбрасывая на своём пути всё ненужное, мешающее и пустое. Я понял это в ту самую первую ночь в моей жизни. Ночь, которую я провёл с женщиной, став настоящим мужчиной.
Так я и не успел тогда выковырять камни. Потому что в семь утра сначала хлопнул лифт, затем во входной двери стали копошиться ключом, и я, растолканный Юлькой, едва успел, подхватив одежду, перебежать в кабинет, натянуть на себя трусы и юркнуть под покрывало, закрыв глаза.
А в девять меня уже растолкал сам Маркелов – я спал как убитый после предыдущей ночи, тревожной и бессонной, и нынешней, настоящей ночи моей первой любви – именно так я тогда про неё думал. И ко времени утренней побудки ситуация, в которую я попал, пойдя на поводу у милицейского чина, уже не казалась мне такой отчаянно безнадёжной и ужасной в своих последствиях. С Юлькой я испытал редкий по силе ощущений восторг, а Машенька мне и так, без всякого расчёта, была на самом деле ужасно симпатична.
Одного только не знал я, бодря себя надеждами, что ни Маркелову, ни Юльке самой не было до меня и до моих симпатий-антипатий никакого дела. У них была задачка, и они её решали, как умели, двумя разными способами, каждый своим. А я был для них сразу два ответа в их задачнике, которые сходились в один правильный после двух безошибочных решений. Они и нашли их, решения эти. А в остатке была Машка и был я. Сами того не предполагая, мы просто обернулись оставленной на прилавке сдачей от щедрот маркеловского стола. Мы с моей маленькой дочуркой Машенькой, с Марией Григорьевной Лунио, с мамой вашей, Дюкой.
И только потом, через время, узнал я, что не случайно Маркелов ночевать не пришёл в тот вечер. Он просто дал дочери команду, действуй, мол, бери ситуацию в руки, закрепляй, мол, свой и мой сатанинский план. Другими словами, подтолкнул к активному действию, хотя и не тот человек была Юлька Маркелова, не той подчинённости персона. Она всю жизнь свою в непослушании у командира своего была, числилась вроде вольнонаёмного гражданского персонала, брала без уведомления право на увольнение и забастовку. И делала это вплоть до самого бегства с Фонтанки, вводя отца в бешеные припадки отчаяния и безнадёги.
Я же, так удобно и вовремя подвернувшись, стал для них обоих снадобьем двойного действия, снявшим всего за один приём общее семейное недомогание. Что, кстати, и спасло мне жизнь. Только узнал я об этом, уже покинув Ленинград...»
Глава 17
В те годы, когда мы с Нямой росли, набирая быстрый ум и малый вес, про доктора Спока, американское светило в детской медицине, уже знали все. Книжки его переведённые читали, из рук в руки передавали их, а после ещё на кухнях спорили, что, мол, и прав доктор этот, и не до конца. Правда, потом говорили, отказался он от ряда положений в ученьях своих, согласившись, что накопившаяся практика сделала несколько иные выводы относительно его предположений.
Мы с Нямой своим маленьким примером как раз оказались такой противоположностью. Разными ребячьими болезнями, если не брать в расчёт этот проклятущий гипофизарный нанизм, практически не болели. Как и мама наша, Дюка, которая также избежала их в своё время. Ели мы с Нямой нормально, не всё подряд, конечно, из того, чем кормила нас Франя, но зато не кривлялись, как другие, и не портили воздух и вид дурацкой отрыжкой. Дедушку Гирша обожать стали значительно раньше разумного срока; смотрели на него со встречным умилением, начиная чуть ли не с перевёрнутого изображения. А когда всё выпрямилось и перекувыркнулось обратно, уже просто глаз не могли оторвать от того, как он навстречу нам губы вытягивал, гукал и подмигивал влажными зрачками. То есть по линии мамы всё было не по этому Споку. Зато частично совпадало по отцовскому направлению наследственности. В том смысле, что любой похожестью, на какую можно было рассчитывать, штудируя учёного и врача, похвастаться было ну никак невозможно. Даже, если в случае с Иваном и нашлось бы чего-нибудь мало-мальски завалящее для предмета будущей сыновьей гордости, то впоследствии оно бы по-любому успешно рассосалось, поскольку по характеру и по уму отец наш всё же был и есть классический недоумок.