Том 21. Избранные дневники 1847-1894 - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Oh, ce n’est pas ça[45],— сказал, покраснев, миловидный румяный швейцарец, — venez aussi[46],— прибавил он, давая мне место, — мы рысью поедем. Но я отказался, сказав, что догоню их. И мой Саша с новыми знакомцами, что-то руками рассуждая с старушкой, затрясся от меня рысью вперед по дороге.
Я их догнал у харчевни, подле которой молодой мельник остановил свою лошадь. Он тоже заказал себе пива, но я попросил его выпить вина со мною. Мельник принадлежал к тому милому и поэтическому красивому типу швейцарцев, который довольно часто встречается в кантонах Vaud, Женевы, Нешателя и Фрибурга. Громадно широкие плечи и грудь, чрезвычайно развитые мышцы ног и рук, небольшая белокурая голова, румянец во всю щеку и благодушная, кроткая, немного глуповатая улыбка. От трактира, по настоятельному приглашению, я сел с ним рядом на телегу, и мы разговорились. Он сирота, мельник, получает 4 франка, целковый, в неделю, но служит потому, что не записался в граждане и вовсе не находит это записыванье нужным.
— А что, вы не женаты? — спросил я.
— Молод еще, — отвечал он.
— Что же, веселитесь так с молодыми девками?
Он покраснел и оглянулся на старушку, которая сидела сзади.
— Oh non! — сказал [он].— Я не подхожу к девкам. Ça me gène[47],— прибавил [он], с недоумением пожимая плечами.
— От этого он так и здоров, — подхватила старуха.
— Что, вы его мать? — спросил я у нее.
— Нет, он так меня довозит; я из Россиньера, вот эта деревня на горе, там и большой пансион есть, много иностранцев приезжают.
— А о чем вы говорили с молодым человеком? — спросил я ее.
— О! он меня забавлял, — отвечала старуха, — рассказывал, что он был в четырнадцати государствах и восемь языков знает.
Я оглянулся на Сашу, он отворачивался, и уши его были красны.
Мельник немного не довез нас до нашего ночлега, повернул на свою мельницу. Подходя к Château d’Oex, мы встречали на каждом шагу пьяных солдат, которые буйными развратными толпами шли по дороге, и около самой деревни нас догнал дилижанс, то есть колясочка на одной лошади, в которой ехал один пассажир, и в синих мундирных фраках с красными обшлагами, почтовый лакей и кучер. Мы решили ехать нынче ночью дальше, кучер [сказал], что переменит лошадей и подождет нас в деревне.
Деревня большая, богатая, с высокими домами и такими же надписями, как в Montbovon, с лавками и замком на возвышении. На площади, перед большим домом, на котором было написано: «Hôtel de ville» и из которого раздавались отвратительные фальшивые звуки роговой военной музыки, были толпы военных — все пьяные, развращенные и грубые. Нигде, как в Швейцарии, не заметно так резко пагубное влияние мундира. Действительно, вся военная обстановка как будто выдумана для того, чтобы из разумного и доброго создания — человека сделать бессмысленного злого зверя. Утром вы видите швейцарца в своем коричневом фраке и соломенной шляпе на винограднике, на дороге с ношей или на озере в лодке; он добродушен, учтив, как-то протестантски искренне кроток. Он с радушием здоровается с вами, готов услужить, лицо выражает ум и доброту. В полдень вы встречаете того же человека, который с товарищами возвращается из военного сбора. Он наверно пьян (ежели даже не пьян, то притворяется пьяным): я в три месяца, каждый день видав много швейцарцев в мундирах, никогда не видал трезвых. Он пьян, он груб, лицо его выражает какую-то бессмысленную гордость или, скорее, наглость. Он хочет казаться молодцом, раскачивается, махает руками, и все это выходит неловко, уродливо. Он кричит пьяным голосом какую-нибудь похабную песню и готов оскорбить встретившуюся женщину или сбить с ног ребенка. А все это только оттого, что на него надели пеструю куртку, шапку и бьют в барабан впереди.
Я не без страха прошел через эту толпу с Сашей до дилижанса, он сел впереди, я сел с барином, и мы поехали. Какой-то мертвецки пьяный солдат непременно хотел ехать с нами и отвратительно ругался, ужасная музыка, не переставая, играла какой-то марш, до того невыносимо фальшиво, что буквально больно ушам было. Со всех сторон развращенные, пьяные, грязные нищие.
Зато с каким наслаждением, когда мы выехали из городу, я увидал при ясном закате прелестную Занскую долину, по которой мы ехали, с вечными звучащими живописными стадами коров и коз. Господин, с которым я сидел, был одет, как одеваются магазинщики в Париже, имел новенькое чистенькое porte-manteau[48], плед и зонтик. На носу у него были золотые очки, на пальце перстень, черные волоса старательно причесаны, борода гладко выбрита, в лице неприятное напущенное чопорное спокойствие, которое сохранялось только на то время, как он молчал. Говорил он по-французски с женевским акцентом, видимо, подделываясь под французский. Мне казалось, что это женевский или водский bourgeois[49]. Это безжизненная, притворная, нелепо подражающая французам, презирающая рабочий класс швейцарцев и отвратительно корыстно-мелочная порода людей. После его презрительной манеры говорить с нашим молодым кучером, который все заговаривал с нами, и условий, которые он мне предложил для поездки в наемной карете вместе в Интерлакен, я уже не сомневался. Он расчел как-то так, что мы с Сашей, у которых вовсе не было клади, платили за карету чуть не втрое против его, у которого с собой было три тяжелых чемодана. И он настойчиво уверял, что это стоило бы мне гораздо дешевле, чем в дилижансе.
Мало того, он еще рассердился на меня за то, что я отказался, и когда мы приехали, он как-то озлобленно сказал кондуктору, что он пойдет брать себе место в дилижансе une fois que monsieur (это я) ne veut pas aller[50], и сердито махнул на меня рукой так энергически, что мне без шуток показалось, что я виноват перед ним. Мне совестно уже было с ним встретиться, и я подождал его, чтобы пойти брать место в Post-bureau[51].
Я подошел к затворенной двери, на которой была надпись. Около двери сидело три человека, которые даже не посмотрели на меня. Я отворил дверь в пост-бюро. Это была грязная низкая комната, с грязной кроватью, с кадушками и развешанными платьями. Я вышел назад и спросил у сидевших у дверей, это ли пост-бюро. Это, — сказал мне один из сидевших грубым голосом, — идите туда, что ходите? Я вошел. Действительно, в крайнем углу стояла конторка и лежали бумаги. Никого, кроме болезненной женщины с грудным ребенком, не было в почти уже темной комнате. Через минуту тот самый человек в сертуке, который велел мне войти, размахивая руками и всей спиной, с фуражкой набекрень, вошел в комнату. Я поздоровался с ним, он захлопнул дверь и не взглянул на меня; сначала я думал, что он чужой и чем-нибудь очень занятой или огорченный человек, но, всмотревшись ближе, и особенно, когда он прошел за конторку, я убедился, что все его движения, физиономия, походка, все это было сделано для оскорбления меня или для внушения мне уважения. Он был высок ростом, широк в плечах, но худощав; длинноног, белокур и ряб. На нем был сертук, широкие штаны и фуражка. Вообще вся рожа его была отвратительна или так показалась мне.
Я самым учтивым манером спросил его о местах. Как будто бы это я во сне видел, что я говорю, — никакого внимания. Я стал вспоминать, не оскорбил ли я его чем-нибудь входя, не полагает ли он почему-нибудь, что я хочу гордиться. Я снял шляпу и в коротенькую фразу, которой я спрашивал его, сколько верст до Туна, я три раза поместил monsieur — это тоже не подействовало. Я подал ему деньги, он писал что-то и молча оттолкнул мою руку. Я начинал сердиться, и пускай меня обвиняют варваром, но у меня руки так и чесались, чтобы сгресть его за шиворот и разбить в кровь его рябую фигуру. По счастью для меня, он скоро бросил мне на стол два билета, так же швырнул сдачу, что, ежели бы я не удержал, она бы скатилась на пол, и он бы, верно, не поднял. Потом, размахивая так же спиной и руками и еще как-то сардонически чуть заметно улыбаясь, он вышел на улицу.
Нет, подобной бесчеловечной грубости я не только никогда не видал в России между колодниками, но я представить себе не мог ничего подобного.
Когда я вернулся домой и не выдержал, стал жаловаться кучеру, который принес мне наверх мои вещи. Он пожал плечами, улыбнулся (он был молодой веселый малый и в наступающую минуту ожидал на водку). «Vous dites que c’est le buraliste qui est comme ça?»[52] — «Да». — «Que voulez-vous, monsieur — ils sont républicains, ils sont tous comme ça. Et puis il est buraliste, il est fier de ça»[53].
Я, ложась спать, все не мог забыть бюралиста и твердил про него. А Саша хохотал. «Так задал вам страху бюралист? — все спрашивал он. — А Женевертка вычистит нам башмаки завтра?» — И он заливался хохотом. Кончилось тем, что и я расхохотался и, перебирая весь день, заснул все-таки с веселыми мыслями.
1858
1858. 1 января. [Москва. ] Визиты, дома, писал. Вечер у Сушковых. Катя очень мила*.