«Тойота Королла» - Эфраим Севела
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повилас Даукша, о котором я написал очерк в газете, был одним из весьма немногих литовцев, искренне и безоглядно принявших советскую власть, и от этого ставший чужим и уязвимым во враждебном окружении своих односельчан. Такие люди ставили на карту свою жизнь и жизнь своих близких. Потому что «зеленые братья» были особенно жестоки и беспощадны к своим, литовцам, перешедшим на службу к оккупантам.
Он был единственным коммунистом в своей деревне. Худой, высокий, с желтой от туберкулеза кожей. Не расставался с пистолетом. И никогда не ночевал дома. А в сараях и на чердаках. Каждый раз в другом месте. Чтоб «жалюкай» не захватили его врасплох, спящим.
Один-одинешенек, безо всякой охраны этот фанатично поверивший в коммунизм крестьянин держал, по крайней мере днем, пока светло, под своим контролем сотни семей, осуществлял все функции новой власти в деревне. Мне он напомнил русских коммунистов времен гражданской войны, на заре советской власти, когда вера в коммунизм не была еще замутнена последующими событиями.
Я читал о них в книгах, мое поколение воспитывали на их примере. И таким, мне казалось, был в ту пору и мой отец.
Жизнь Повиласа Даукши представляла отменный материал для газетного очерка о современном герое, и я покидал деревню, уже прикидывая в уме, как распишу собственный материал. А мой «материал», сам Повилас Даукша, провожая меня и мою охрану до дорога, вдруг попросил, краснея и смущаясь:
— Не пишите обо мне. Ради Бога. Не простят они мне этого.
— Кто? — не понял я.
— Жалюкай.
Я даже рассмеялся.
— Чудак человек. Они не могут простить тебе, что ты коммунист. А ты тем не менее жив и здоров. Что же, станешь у них испрашивать разрешения на каждый твой шаг? К лицу ли это коммунисту?
Он совсем растерялся, красные пятна пошли по его желтому лицу.
— Ваша правда, — откашлявшись, произнес он. — Простите… если не то сказал. Темнота наша.
Очерк я написал. Конечно, ни словом не обмолвившись о «зеленых братьях». Такое газета не публиковала. А расписал на все лады работу, которую один приводил в деревне коммунист Даукша, наставляя литовских крестьян на путь советской жизни.
Через неделю после публикации очерка Повиласа Даукши уже не было в живых. Его выследили и сожгли в сарае, куда он пробрался ночевать. И тогда, терзаемый угрызениями совести, я позвонил в Москву редактору и попросил напечатать короткую информацию о мученической гибели злосчастного героя моего очерка.
— Ты понимаешь, о чем говоришь? — искренне удивился редактор. — Ты предлагаешь пропагандировать действия литовского националистического подполья, их, так сказать, успехи в борьбе с нами. Я могу объяснить это лишь твоей наивностью. Запомни, что бы ни творилось в Литве, ни одна советская газета не заикнется о том, что нам невыгодно освещать. Литва — советская республика, и народ ее живет счастливо под мудрым руководством Коммунистической партии и ее вождя, великого Сталина. Ясно? Вот об этом и только об этом мы ждем от тебя материалов.
Потом, смягчившись, уже другим тоном добавил:
— А в целом мы твоей работой довольны. Очерк твой об этом… как его… ну, которого… сожгли…
— Повилас Даукша звали его, — мрачно сказал я.
— Вот-вот. Никак не выговоришь эти чертовы имена… Очерк твой похвалили наверху. Поздравляю. И если соскучился по родным, то можешь выбраться из своей Литвы в Москву на пару деньков. На праздники. Я не возражаю.
Так я получил непредвиденный отпуск. В Москву, по которой я так соскучился здесь, в угрюмом, враждебном Каунасе, где я чувствовал себя неуютно, хотя и был окружен комфортом, прежде мне недоступным.
Сначала я обитал в гостинице «Метрополис» на центральной улице, переименованной в проспект Сталина, но упорно называемой местным населением ее прежним, досоветским именем — Ласвес аллеяс, что в переводе с литовского означало: аллея Свободы. Получив же новое жилье, я сохранил за собой номер в «Метрополисе», обосновав там бюро нашей газеты, ее корреспондентский пункт. На деле же это была моя вторая квартира, в котором ночевал, задержавшись допоздна в центре и не рискуя в темноте подниматься на Зеленую Гору. В район уютных и богатых вилл, обитатели которых бесследно исчезли. По большей части в Сибири. Если не успели уйти к «зеленым братьям».
Мне предоставили реквизированный двухэтажный дом, с дверей которого при моем въезде старшина НКВД сорвал красную сургучную печать. Дом, как и водится, был опечатан, когда выселяли его прежних владельцев. Выселяли, видать, поспешно, не дав собраться. На кухонной плите я обнаружил посуду, которую не успели вымыть.
Мне отдали дом со всем его содержимым: мебелью, картинами на стенах, книгами на полках и даже одеждой в шкафах. Чужой одеждой, которую носили неведомые мне мужчина и женщина и их дети… Единственное, чего я не обнаружил в доме, это фотографий. Ни одной не осталось. И потому я представления не имел о тех, кто здесь жил до меня. Мог только воображать. По многим приметам, здесь жили обеспеченные и интеллигентные люди. Возможно, семья инженера. Судя по значительному количеству технических книг. Но не исключались и музыканты. В гостиной стоял запыленный черный рояль, и кипы нотных тетрадей высились на полках.
Я спал на чужой кровати. И даже на чужом белье. Вытирался чужими полотенцами. И жарил яичницу на чужой сковороде. Мне ничего не пришлось докупать — в доме было всего в избытке.
Лишь одежды не трогал. Стащил все в один шкаф и запер его.
Чувствовал я себя не совсем уютно в доме, во всех комнатах которого на обоих этажах еще не выветрился запах прежних обитателей. Светлые квадратные пятна на обоях — следы прежде висевших портретов — взирали на меня со стен, как черепа исчезнувших людей, и мне порой казалось, что я вижу проступающие сквозь них скорбные глаза и очертания лиц. По этой причине я предпочитал ночевать не на Зеленой Горе, а в гостинице «Метрополис», казенный уют которой меня вполне устраивал. Телефоны мои были спаренными, и одним и тем же звонком меня можно было застать или здесь, или там.
Невдалеке от моего дома на Зеленой Горе отливала желтизной и багрянцем старая, изреженная дубовая роща. Стоял ноябрь. Воздух был сырой, но теплый. По всей роще земля покрылась коричневым пластом опавших дубовых листьев, покойно шуршавших под ногами.
Поговорив с Москвой, я вышел из дому, чтоб пройтись по роще, обдумать предстоящий через два дня отъезд. В роще было почти безлюдно. За толстыми корявыми стволами деревьев бегали, резвясь, две собачки, пока их хозяйки отводили душу в разговоре. Навстречу мне шла молодая женщина, а когда она приблизилась, я увидел, что это совсем юная девушка. Лет семнадцати, не больше. Но рослая и крепкая, как большинство литовок. Она шла с непокрытой головой, и русые волосы густо лежали на ее плечах, с которых ниспадала красно-черная, в клеточку, ткань плаща-накидки, широким колоколом обвивавшегося при ходьбе выше колена. Вместо рукавов были косые прорези, откуда выступали кисти ее рук.
Она шла мне навстречу, устремив взгляд больших серых глаз прямо в мое лицо, и на губах ее, довольно больших и чуть вывернутых, блуждала улыбка, девчоночья улыбка, абсолютно безгреховная. Так улыбаются от избытка сил и здоровья, от молодости, от струящейся в жилах свежей, чистой крови. И я не выдержал и улыбнулся в ответ и, хоть не мог видеть себя со стороны, уверен, в моей улыбке тоже не было никакой двусмысленности.
Мы сближались шаг за шагом. И улыбались оба. Потом поравнялись. И разминулись. Пройдя несколько шагов, я не устоял перед соблазном обернуться, чтоб поглядеть ей вслед. Но увидел не ее спину, а лицо. Потому что она проделала то же, что и я. Обернулась мне вслед.
Теперь мы стояли лицом к лицу шагах в десяти друг от друга и растерянно и нелепо улыбались. Не я, а она сделала первый шаг, ко мне. Тогда и я двинулся ей навстречу. Она, еще не дойдя, высунула из прорези в плаще правую руку и протянула ее мне. Не дожидаясь, пока я подам ей свою. И первая сказала, улыбнувшись губами и глазами, всем лицом:
— Лабас!
Моих хилых познаний в литовском языке хватило, чтоб понять, что означает это слово, и я ответил ей тем же приветствием, но по-русски:
— Здравствуйте.
В ее глазах мелькнуло удивление и даже испуг.
— Вы русский? — спросила она по-русски, но с сильным литовским акцентом.
— А вас это смущает?
Одной из форм сопротивления местного населения нашему присутствию в Литве было почти поголовное нежелание отвечать по-русски. Любой вопрос, заданный на русском языке на улице ли, в магазине, на рынке, встречал непроницаемый, как стенка, стандартный ответ:
— Не супранту (Не понимаю).
И насмешку во взгляде. А чаще всего откровенную неприязнь. Это было самой безопасной формой вражды. За насмешливый взгляд и за незнание русского языка даже при Сталине в Сибирь не отправляли.