Ученик - Поль Бурже
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как и его ученик, он мучился угрызениями совести и чувствовал за собой вину! Только неделю спустя после первого потрясения конфликт сердца и разума стал у Адриена Сикста затихать: философ читал и перечитывал исповедь Грелу, так что мог бы теперь процитировать из нее любую фразу наизусть, и, наконец, он стал делать попытки что-то предпринять. Однажды он гулял в Ботаническом саду. Стоял конец февраля, но день выдался теплый, как весной. В своей любимой аллее, той самой, что тянется вдоль улицы Бюффона, он опустился на скамью у подножия акации, вывезенной из Виргинии и уже подпертой железными костылями и залитой, как стена, цементом, с ветвями, перекрученными, словно искривленные пальцы великана. Автор «Психологии веры» особенно любил это дерево, в котором уже иссякали жизненные соки. Он любил его потому, что дата, указанная на табличке, представлявшей нечто /вроде паспорта обреченного гиганта, гласила: «Посажено в 1632 году». 1632 год! Год рождения Спинозы! Было два часа дня. Солнце в тот день приятно пригревало, и хорошая погода несколько успокоила нервы ученого. Он рассеянно смотрел вокруг и некоторое время с удовольствием наблюдал за проделками двух ребятишек, игравших поблизости, подле матери. Они копали деревянными лопатками песок и строили воображаемый дом. Вдруг один из них вскочил и при этом стукнулся головой о скамью, которая находилась позади. Должно быть, малышу было очень больно, потому что его личико исказилось и у него перехватило дыхание, так что он расплакался не сразу. Потом, в припадке негодования, он вдруг, повернулся к скамье — и ударил по ней кулаком.
— Какой же ты глупенький, — сказала мать, отряхнув с ребенка песок и вытирая ему глаза. — Ну, утри нос хорошенько! Неужели ты думаешь, что тебе станет легче, если ты побьешь деревяшку! — И она помогла ему высморкаться.
Эта сцена несколько рассеяла ученого. Гуляя, он долго вспоминал ребятишек. «Я похож на этого мальчугана, — думал он. — По детской наивности он одушевляет неодушевленный предмет и возлагает на него ответственность за свои страдания. А ведь и я поступаю точно так же вот уже в течение целой недели». Впервые с тех пор как Сикст прочел записки Грелу, он осмелился сформулировать свою мысль с той отчетливостью, которая была отличительным свойством его ума и всех его трудов, «Я должен тоже считать себя в какой-то мере ответственным за эту ужасную историю… Ответственным? Но ведь это — бессмысленное слово…» Направляясь к выходу из сада, к острову Сен-Луи и к Собору Парижской богоматери, философ перебирал в уме доводы против понятия ответственности, изложенные им в «Анатомии воли», и особенно свою критику идеи причинной связи; этот отрывок всегда был ему особенно дорог. «Это совершенно неоспоримо», — сделал он вывод. И затем, убедив себя еще раз в правильности своих положений, он стал думать о Грелу, о Грелу сегодняшнего дня, сидящем в камере № 5 Риомского дома предварительного заключения, и о прежнем Грелу, молодом студенте из Клермона, склонившемся над страницами «Теории страстей» и «Психологии веры». Снова его охватило тягостное чувство при мысли, что этот юно ша пользовался его книгами, размышлял над ними, любил их. «Как мы все двойственны в душе, — подумал он. — И почему мы бессильны рассеять иллюзии, о которых заведомо знаем, что они ложны!» Вдруг ему вспомнилась фраза из записок Грелу: «У меня возникают угрызения совести, а ведь теории, которых я придерживаюсь, истина, которой обладаю, убеждения, составляющие самую сущность моего духа, предписывают мне рассматривать угрызения совести как самую жалкую из всех человеческих иллюзий». Тождественность его теперешнего морального состояния с моральным состоянием его ученика показалась ученому до того невыносимой, что он попытался отделаться от этих мыслей путем новых умозаключений. «Ну, хорошо, — продолжал он, — последуем при меру геометров. Предположим, что то, что мы считаем ложным, на самом деле истинно… Будем рассуждать от абсурда. Да, человек является причиной и причиной свободной. Следовательно, он ответствен за свои поступки… Предположим, что так оно и есть. Но когда.
где и в чем именно я поступил неправильно? И с какой Стати у меня возникают угрызения совести по поводу этого негодяя? В чем моя вина?» Философ вернулся домой с твердым намерением мысленно пересмотреть всю свою жизнь. И вот он увидел себя ребенком, готовящим уроки с тем же прилежанием, с каким трудился его отец часовщик. А чего же он хотел, чего добивался значительно позже, когда стал размышлять? Истины. Разве не истине он служил, когда брал в руки перо? Не ради ли истины он писал свои книги? Ради нее он пожертвовал всем: богатством, положением, семьей, здоровьем, любовью, дружбой. Ведь это проповедует даже христианство — учение, проникнутое идеями, совершенно противоположными его идеям.
«Мир на земле людям доброй воли». То есть тем, кто ищет истину. И вот в его прошлом, которое он ворошил сейчас, вооружившись всей силой своего разума, «оставленного на служение неподкупной совести, не оказалось ни одного дня, ни одного часа, когда он изменял бы идеальной программе своей юности, некогда сформулированной в благородном и скромном девизе: Высказывать все, что думаешь, и только то, что думаешь». «Это долг всех, кто верит в долг, — сказал Он сам себе. — И я этот долг выполнил». В ту ночь, после трезвых размышлений о своей судьбе, судьбе неподкупного труженика, этот выдающийся и Честный ученый наконец спокойно уснул, и воспоминание о Робере Грелу уже не тревожило его сон. Проснувшись на другой день после своеобразной исповеди, которую он принял сам у себя и ради самого себя, Адриен Сикст совсем успокоился… Он слишком привык к самоанализу, чтобы не искать причины этой перемены своих настроений, и в то же время был слишком добросовестным, чтобы такой причины не видеть. Временное успокоение совести объяснялось тем проспим фактом, что в продолжение нескольких часов он допускал истинность таких идей о человеческой морали, которые разум его осуждал. «Следовательно, — сделал философ вывод, — существуют идеи благотворные и зловредные. Ну и что же? Разве зловредность той или иной идеи доказывает ее ложность? Предположим, что удалось бы скрыть от маркиза де Жюсса смерть Шарлотты и что он успокоился бы, считая, что она жива. Разве тем самым эта идея приобрела бы характер истинности И1 наоборот…» Адриен Сикст всегда считал софистикой и трусостью аргументацию некоторых философов-спиритуалистов, направленную против гибельных последствий новых теорий. Обобщая проблему, он подумал: «Каков душевный склад человека, такова и его доктрина. И доказывается это, в частности, тем, что Робер Грелу даже религиозные обряды и молитвы превратил в орудие своей развращенности…» Он снова взял в руки записки, чтобы просмотреть страницы, посвященные религиозным переживаниям. Но чтение до такой степени захватило его, что он вновь перечел всю рукопись, особенно задерживаясь на тех страницах, где упоминалось его имя, его теория или труды. Адриен Сикст напрягал всю силу своего ума, чтобы доказать, что каждое Из его положений, приведенных Грелу, могло бы оправдать и поступки, диаметрально противоположные тем, какие оправдывал ими больной юноша. Но внимательное перечитывание роковой рукописи вновь вызвало в нем глубокое душевное волнение. На этот раз не помогали никакие доводы рассудка. В силу своей исключительной искренности философ не мог обмануть себя: характер Робера Грелу, опасный уже по самой своей природе, нашел в его доктринах почву, на которой могли развиться самые отрицательные наклонности. К этой очередной истине приходилось присоединить и другую, не менее прискорбную: у Адриена Сикста не хватало силы ответить на отчаянный призыв, с каким ученик обращался к нему из глубины своей темницы.
Из всей этой исповеди заключительные строки о помощи подействовали на ученого сильнее всего. И хотя слово «долг» в них не было произнесено, он чувствовал себя как бы должником по отношению к Грелу.
Молодой человек был прав, утверждая, что учитель всегда связан таинственными узами с той душой, которой он руководит, и эти узы не позволяют отнестись к ее страданиям с безразличием Понтия Пилата даже в том случае, если учитель и не стремился руководить, даже если эта душа неправильно истолковала его учение.
Такие мысли вызвали у философа еще более жестокие переживания, чем в первые дни. Раньше, когда Адриена Сикста охватывала безумная тревога при виде разрушений, которые произвели в душе Грелу его сочинения, он был скорее жертвой панического страха. Философ мог успокаивать себя — да и успокаивал — тем, что на него действует только неожиданность ужасного открытия. Теперь, когда он сохранял полное хладнокровие, он с горечью убеждался, что психология, как бы она ни была научно обоснована, бессильна управлять механизмом человеческой души. Сколько раз» в течение последних дней февраля и начала марта он принимался за письмо к Роберу Грелу, но не мог его окончить. В самом деле, что ему было сказать этому несчастному юноше? Что нужно мириться с неизбежностью как во внутреннем мире, так и во внешнем? Что нужно принимать свою душу такой, какая она есть, как принимаем мы по необходимости и свою плоть? Да, именно в этом заключался весь смысл его философии. Но ведь эта неизбежность была в данном случае самой отвратительной развращенностью в прошлом и в настоящем. Поэтому советовать юноше примириться со своей сущностью, с порочностью своей натуры означало бы стать сообщником его пороков. Порицать его? Но во имя каких принципов он мог сделать это после того как провозгласил, что добродетель и порок только количественные понятия, а добро и зло лишь социальные этикетки, словом, что всякая черточка в нашем характере, как и в общем строе вселенной, — необходима? И тем более какой совет дать ему на будущее? Какими словами помешать тому, что бы мозг этого двадцатидвухлетнего юноши опустошали гордыня и чувственность, нездоровое любопытство и развращающие парадоксы? Разве можно дока зать гадюке, если бы она была способна мыслить, что ее железы не должны вырабатывать яд? «А почему я змея?» — могла бы ответить она. Пытаясь уточнить свою мысль другими образами, взятыми из личных воспоминаний, Адриен Сикст сравнил душевный механизм, разобранный перед ним Робером Грелу, с механизмом часов на отцовском верстаке, в которых он в детстве наблюдал движение колесиков. Пружинка напрягается, производит движение, за ним следует другое, потом еще… Стрелки начинают вращаться.