Экзотические птицы - Ирина Степановская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В аквариумах сувенирных ларьков он затоварился серебристыми, будто в изморози, пакетиками с косметикой для бывшей квартирной хозяйки, обещавшей по телефону снова сдать, ему комнату; флаконом духов «Нина Риччи» для Тины; прекрасной швейцарской ручкой для Барашкова; очаровательным парфюмерным набором для Мышки, и только для Тани он никак не мог выбрать подарок. Сначала глаза его остановились на умопомрачительном узком платье из голубого шелка, но этот вариант он отмел сразу же по причине его сумасшедшей дороговизны и бьющей в глаза интимности. Затем он решил было не отделять в сознании Таню от Мышки и хотел купить точно такие же парфюмерные штучки.
«Но будем правдивы сами с собой», — остановил он себя. С Мышкой у него не было особенного желания общаться, а Тане поначалу он даже звонил пару раз, правда, дозвонился и разговаривал с ней всего лишь однажды. Но все равно не следовало уравнивать Таню с Мышкой в подарках. Времени оставалось в обрез, и хотя любезная продавщица не выражала никаких признаков нетерпения, нужно было решаться. И он попросил все-таки еще один такой же, как для Мышки, парфюмерный набор и переливающуюся сиренево-голубым дивной красоты косынку. «На всякий случай, — решил он. — Подарю то, что больше будет к месту». И с легким сердцем отправился в бар.
— У-о-д-ки, у-и-с-ки, конь-як? — поинтересовался бармен, безошибочно угадывая в Ашоте пьющего крепкие напитки человека.
«У-о-д-ку пить буду дома, с Аркадием, а коньяк в самолете, — подумал Ашот и вновь поразился тому, как легко вырвалось у него это слово: „дома“.
— Сок, — сказал он бармену и указал на пакет. Он предчувствовал, что оставшееся время полета будет тянуться до ужаса медленно, и поэтому решил выпить с соком таблетку снотворного, чтобы в самолете сразу впасть в сладкую дрему. Он хотел заснуть и незаметно покрыть те оставшиеся часы, что отделяли его от зыбкого понятия «дом», которого он был лишен многие годы. С тех самых пор, как уехал учиться в Москву с городской окраины на берегу Каспийского моря. Уехал от родительского дома, от маленького садика во дворе, в котором росли абрикосы, сбрасывая на крышу сарая, где блаженствовал он, бывало, с книжкой, в апреле бледные лепестки, а в июле янтарные плоды медовой сладости.
Мальчик Вася, увидев, что вернувшийся на свое место Ашот сворачивает под голову шарф, поднимает ручку свободного, соседнего с ним кресла и изготавливается ко сну, загрустил, утратив надежду как раз и занять это свободное место, и провести время в непринужденной беседе. Укоризненно посмотрела на Ашота и мама мальчика.
— Ничего, потерпи, скоро долетим. Да ты и сам бы лучше поспал тогда время пройдет незаметно, — с извиняющейся улыбкой сказал Васе-испанцу Ашот, устроился поудобнее, закрыл глаза и мгновенно заснул. А мальчик, бессознательно встревоженный непонятной его неприспособленному организму сменой часовых поясов и не пьющий пока по малолетству ни снотворное, ни крепкие напитки, так и не заснул почти до самой Москвы. И только перед посадкой его, как назло, сморил беспокойный тяжелый сон. Зато на взлете он не пропустил тот волнующий момент, когда самолет, разбегаясь, оторвался от земли, сделал разворот и устремился в нужном направлении в соответствии с чьей-то волей, совпадающей с желанием погруженных в его просторное чрево пассажиров. И снова увидел внизу под крылом чужую далекую гавань, и корабли на рейде, и лунную дорогу на воде. Только исчезло уже навсегда на своем курсе волнующее видение того прекрасного корабля, которым они с Ашотом любовались при посадке. А теперь Ашот крепко спал, и не с кем мальчику уже было разделить эту красоту, и было у него противное чувство, что Ашот его предал.
А Ашоту в это время снился не теплый Восток с его вечными традициями гостеприимства, с накрытыми во дворах столами, не шашлыки и фрукты, и не сладкое вино, и не вражда и война, которые случились там, в городе его детства, уже после того, как он уехал и поэтому не мог знать обо всех произошедших в его благословенном теплом краю несчастьях. Также не снился ему наш слякотный север с плохой погодой семь месяцев в году, от которой столичные жители прячутся в золоченом и людном метро, а все остальные переживают непогоду в учреждениях и на автобусных остановках; тот самый наш север, к которому Ашот тоже давно уже привык, с его суматохой и склочностью, с его неожиданной добротой и широтой души; с его красавицами девчонками; с его бледнолицыми женщинами средних лет с тяжелыми сумками в руках; с его подвыпившими мужиками; с престижными автомобилями на дорогах, увальнями-гаишниками в лимонных жилетах, свято блюдущими свою выгоду; с его роскошными ныне банками, хитрованчиками милиционерами да преисполненными достоинства депутатами, важно пересекающими дорогу из одного корпуса Думы в другой.
А приснился Ашоту пахнущий воздушной кукурузой, жареными сосисками и кофе Запад; небольшой тамошний городишко, будто из мультфильма Диснея, с аккуратными домиками, бензоколонками и магазинчиками, кегельбаном и небольшими бассейнами в каждом приличном дворе, с непременным газоном и подвесными клумбами в круглых керамических вазах. Тот городок, где жила ныне его семья — оба брата с женами и детьми, болтающими уже по-английски так, будто они на этом Западе родились; где один за другим, очень быстро, нежданно-негаданно, без всяких видимых, казалось, на то причин, умерли один за другим сначала его отец, а через несколько месяцев — мать. Где он сам работал и жил эти нескончаемые два года — делал педикюр престарелым американским пенсионерам, массажировал их дочерей и жен, пытался говорить по-английски, как учили в школе и на курсах, и, убедившись, что его никто не понимает, пытался запомнить тот сленг, на котором разговаривало население. Иногда отвечал на дурацкие вопросы о перестройке и все еще о Горбачеве и в меньшей степени о Ельцине и Путине, в ответ выслушивал нескончаемые замечания о величии Америки и силе ее народа. Сдавал он и экзамены, одновременно и по языку, и по медицине — сначала чтобы взяли на работу кем-то вроде уборщика в больнице, потом социально дорос до санитара. Он стал известен соседям по улице как Фигаро, который знает, чем полечить больной зуб, что дать от прыщей. Он мог сделать маникюр, педикюр и даже завить ресницы. Для того чтобы проколоть уши, уже требовался специальный диплом. Жаль ему было только, что никто из соседей, кроме полячки Ванды, не знал, кто такой Фигаро, и ария, которую иногда напевал Ашот во время работы: «Фи-и-гаро! — Фигаро здесь. — Фи-и-гаро! — Фигаро там», — не имела успеха. Он мог бы сдавать экзамены дальше, однако что-то неуловимое, но существенное произошло в нем самом: его стало тошнить и от маленького аккуратного городка в прерии, который, объективно говоря, по своему жизненному устройству мог дать сто очков вперед какому-нибудь нашему районному центру с вечно грязными дорогами, пьяными мужиками и неухоженными женщинами. Его раздражали старые американцы в клетчатых рубашках, расспрашивающие его о России с таким видом, будто изысканный столичный житель интересуется у чукчи жизнью в чуме, и видно было по всему, что вовсе не жизнь в России интересует спрашивающего, а неизменное в его сознании собственное превосходство во всем.