Молодой Ленинград 1981 - Владимир Александрович Приходько
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
как твои дела?
Человек ковал железо,
вдруг пришла жена:
— Муж, дай денег на отрезы
ситца и сукна!
Человек ковал — и жаром
полыхал металл…
Сын пришел: «Отец, ты старым
и горбатым стал…
Нужен меч твоей закалки,
кованный тобой…
Враг стоит на речке Калке,
принимаю бой!»
Пусть мой труд песком заносит
всех земных пустынь…
Взглянет мать. Жена попросит.
А похвалит — сын…
«А мама раньше так не пела…»
А мама раньше так не пела…
Молчала больше, вся в делах.
А тут вдруг сердце отболело,
вся жизнь в единый миг всплыла.
Поет легко и голосисто,
и песня за душу берет…
Так могут петь весною птицы,
свершив далекий перелет.
ЗИМА — КАК ПРАЗДНИК
Зима — как праздник. Клен, красуясь
стоит, сосульками звеня.
Я лыжной палкою рисую
лихого белого коня.
И вот, когда рисунок кончен
и я совсем закоченел, —
сметая снег с крутых обочин,
цыган промчался на коне.
Изобразил я коромысло
и два ведра, как два узла, —
и вмиг, прочтя чужие мысли,
с водою женщина прошла.
Тогда, постигнув суть закона,
нарисовал на полотне
твой профиль, и с крутого склона
мой сын спустился по лыжне…
Алексей Пурин
СТИХИ
«Вот снимок — застолье. Военный встает…»
Вот снимок — застолье. Военный встает
со стопкой, наполненной водкой.
Он сорок девятый приветствует год.
С улыбкой. Они — одногодки.
Графины. Фужеры. Какая-то снедь
и скатерть. А что за наряды
и плечи! Ах, лучше б совсем не иметь
таких фотографий. Снаряды
уже отсвистели. А нас еще нет.
Но те же все стулья и кресла,
часы, этажерка и пачка газет,
с трюмо лакировка облезла.
И если б из комнаты той, через дверь,
которой уж нет, мы прошли бы
в прихожую, ставшую шире теперь, —
увидеть шинели могли бы,
с погонами и без погон, и, надев
любую, почувствовать ворот,
спуститься, дверные цепочки задев,
в нетопленый призрачный город.
НОЧЬ
Шепот ночной, задыханья, безумства какие!
Мокрый ли сад в приоткрытую форточку дышит?
Что же лежим-то мы к этим стенаньям глухие,
не наглядимся, как воздух вискозу колышет?
На подоконнике — чашка, в руке — сигарета.
Дым, расплетаясь, потянется зыбким узором
к двери, сквозящей в потемках полоскою света,
и, уносимый, туманным пройдет коридором
в сад, где и знать не хотят о любви и объятьях,
о полудреме, где все шелестят и слетают
листья, столетья проводят в подобных занятьях —
штопают что-то, кроят они что-то, латают.
Вера Миропольская
СЛЕД ЛУНЫ
Рассказ
Разворачиваются послушные буксиру тяжело нагруженные баржи. Неожиданно тонким серебристым звоном отзываются воздушные бортовые отсеки на прикосновение взъерошенных волн, будто не стальная махина погладила пенистые гребешки против течения, а крохотные колокольчики зазвенели в потревоженной глубине озера.
Мы покидаем Култук — поселок у подножия гор, расположенный как раз в том месте, где упирается в Саяны южный рог Байкала. Все дальше отступает от нас грузовой причал транспортно-перевалочной базы — точка, от которой фактически начинается ЛенБАМстрой.
День клонится к вечеру. Плаксиво-хриплые крики чаек оглашают воздух. Сливаются, отдаляясь, в единое красное пятно поддоны с кирпичом и контейнеры, ожидающие своей очереди на погрузку. Превращаются в суетливых букашек снующие по пирсу автомобили. И вот уже кажется, что высоченные башенные краны стоят прямо в воде, словно гигантские сторожевые птицы с печально опущенными длинными клювами.
Мы идем к мысу Курлы в северный рог Байкала. Несколько чаек, видимо решивших собрать с нас отходную дань, кружатся над кормой, провожая нас в путь. Одна, пенисто-белая, пролетает прямо над моей головой, и я хорошо вижу ее лапки, прижатые к пушистому брюшку. Взметнувшись ввысь, чайка издает резкий печальный крик и летит прочь.
— Интересно, о чем она кричит? — спрашиваю я, рассматривая красивую птицу.
— Плачет. Любимого зовет. Никак не может его найти, — откликается Николай Федорович.
Я радостно настораживаюсь, улавливая, что за словами старика бурята стоит какая-то тайна. Но я не решаюсь спрашивать. Таинственное всегда лучше воспринимается к вечеру, когда всюду начинают скользить неясные тени и все вокруг наполняется трепетом беззвучной борьбы тьмы и света. И я недовольно поглядываю на еще яркое к закату солнце, которое в спокойном бесстрастии взирает на величие гор и царственную ширь озера.
— Тихо сегодня, — говорю я. — Даже не верится, что здесь когда-нибудь штормы бывают.
— Бывают, — снова откликается Николай Федорович. — Если сорвется култук — держись… По прошлому году баржу перевернуло. Людей спасли, а груз весь на дно ушел, как не было. Вот до чего култук разыгрался.
Я вспоминаю, что на берегу крановщик Леша тоже рассказывал, как груз ветром заносит, стропы рвет, работать нельзя. И тоже говорил: «Когда сорвется култук…» Здесь никто не скажет: веет култук или дует. Култук почему-то всегда срывается. И я спрашиваю Николая Федоровича:
— Что значит «култук»?
— Дух злой. Высоко прячется в ущельях. А как сорвется вниз в горный распадок, где поселок стоит, так будто в трубу воет. Вырвется на простор и ну лютовать по Байкалу. Что на пути попадет — в клоки рвет, переворачивает. Злой очень.
— Отчего ж он такой злой?
— А кто знает? Разные про то слухи ходят. Ученые свои причины ищут, старые люди другое говорят, свое.
— Что ж старые люди говорят?
— Да разное… Кто что… — нехотя отвечает Николай Федорович и надолго замолкает.
Шкипер Олег Григорьевич, молодой широколицый парень с добрыми голубыми глазами, приказывает матросу наколоть дров, намекая таким образом, что пора позаботиться и об ужине. Помимо экипажа баржи — шкипера, моториста и матроса — в рейсе оказалось довольно много сопровождающих грузы, в основном личные