Влюбленные женщины - Дэвид Лоуренс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как прекрасна, как великолепна и безупречна смерть, с каким удовольствием можно предвкушать ее! В океане смерти можно будет смыть с себя всю ложь и позор, и грязь, в которых человек увяз здесь, на земле, окунуться в резервуар истинной чистоты и с радостью освежиться, и стать выше рассудочного познания, выше любых вопросов, выше любого унижения. Предвкушение совершенной смерти многое дает человеку. Как прекрасно, что осталась эта точка, этот идеальный, лишенный человеческого присутствия иной мир, о котором только и осталось сегодня мечтать!
Какова бы ни была жизнь, она не может лишить нас смерти, равнодушного, божественного небытия. Так давайте не будем мучать себя вопросами о том, что можно обрести в смерти и чего в ней обрести нельзя. Знание – это прерогатива разума, умирая же, мы лишаемся его, как лишаемся всех человеческих качеств. Но радость, охватывающая нас при этом, компенсирует всю горечь знания и омерзительность нашей человечности. В царстве смерти мы перестаем быть людьми и лишаемся способности познавать. Вот что мы получаем после своей смерти и мы предвкушаем это, как старший сын предвкушает наследство, которое должно перейти к нему после смерти отца.
Урсула в забытьи тихо и одиноко сидела у камина в гостиной. Дети играли в кухне, все остальные отправились в церковь. Она же погрузилась в кромешную темноту собственной души.
Звон колокольчика привел ее в чувство; дети в радостной тревоге прибежали из кухни в комнату.
– Урсула, там кто-то пришел.
– Я знаю. Не глупите, – ответила она.
Она тоже была озадачена, почти напугана. Она с трудом заставила себя подойти к двери.
На пороге стоял Биркин, натянув плащ до самых ушей. Он все же пришел, пришел, когда она погрузилась в такие глубины. Она видела, как за его спиной темнеют дождливые сумерки.
– А, это ты, – вымолвила она.
– Я рад, что ты дома, – входя в дом, тихо сказал он.
– Все ушли в церковь.
Он снял плащ и повесил его на вешалку. Дети рассматривали его, выглядывая из-за угла.
– Билли и Дора, идите раздеваться, – сказала Урсула. – Мама скоро вернется, она огорчится, если увидит, что вы все еще не в постелях.
Дети, внезапно превратившись в послушных ангелочков, беспрекословно ушли. Биркин и Урсула прошли в гостиную.
Огонь догорал. Биркин посмотрел на Урсулу и изумился ее нежной и сияющей красоте, ее блестящим, широко распахнутым глазам. Стоя на некотором расстоянии от нее, он наблюдал за ней с замершим сердцем. Казалось, свет полностью преобразил ее.
– Чем ты сегодня занималась? – поинтересовался он.
– Ничем, просто сидела.
Он взглянул на нее. В ней появилась какая-то перемена. И в своих мыслях она была далеко от него. Она отчужденно сидела и ее лицо светилось ярким светом. Ни он, ни она не произнесли не слова, они сидели молча в мягком полумраке комнаты. Он чувствовал, что ему следовало бы уйти, что он не должен был приходить. Но ему не хватало решимости сделать первый шаг. Он был ей не нужен, она сидела, забывшись и витая мыслями где-то далеко.
И вдруг послышались детские голоса, застенчиво, тихо, с нарочитым волнением и робостью звавшие ее по имени:
– Урсула! Урсула!
Она поднялась с места и открыла дверь. На пороге, широко раскрыв глаза и с ангельскими личиками стояли облаченные в длинные ночные рубашки дети. Сейчас они вели себя очень хорошо, прекрасно справляясь с ролью послушных деток.
– Уложи нас спать! – громким шепотом попросил Билли.
– Вы сегодня просто ангелочки, – мягко сказала она. – Зайдите и скажите мистеру Биркину «спокойной ночи».
Босоногие дети застенчиво ступили в комнату. Билли широко улыбался, но его огромные голубые глаза клятвенно обещали, что он будет вести себя хорошо. Дора же поглядывала из-под копны светлых волос, но жалась сзади, словно маленькая лишенная души дриада[30].
– Попрощаетесь со мной? – спросил Биркин необычно тихим и ровным голосом.
Дора тут же упорхнула к двери, словно листок, подхваченный дуновеньем ветерка. Билли же с готовностью подошел медленными и неслышными шагами и подставил крепко сжатые губки для поцелуя. Урсула смотрела, как полные мужские губы, собравшись в трубочку, нежно дотронулись до губ мальчика. Затем Биркин поднял руку и нежным ласковым движением прикоснулся к круглой, доверчивой щеке мальчика. Никто не произнес ни слова. Билли походил на ангелочка с картины или кроткого мальчика-служку, а Биркин, который смотрел на него сверху вниз, выглядел как высокий, суровый ангел.
– Ты хочешь, чтобы тебя поцеловали? – разорвала молчание Урсула, обращаясь к маленькой девочке. Но Дора бочком отошла в сторону, словно маленькая дриада, которая не позволяет к себе прикасаться.
– Пожелай мистеру Биркину «спокойной ночи». Ну же, он ждет, – сказала Урсула.
Но малышка только сделала шажок к двери.
– Глупенькая, глупенькая Дора! – сказала Урсула.
Биркин почувствовал в ребенке недоверие и враждебность. Но причину этого он так и не смог понять.
– Тогда отправляйтесь в постели, – сказала Урсула. – Идите, пока мама не вернулась.
– А кто послушает нашу молитву? – с беспокойством спросил Билли.
– А кого ты выбираешь?
– Тебя.
– Хорошо.
– Урсула?
– Что еще, Билли?
– Нужно говорить «кого ты хочешь»?
– Да.
– А что такое «кого»?
– Это винительный падеж от «кто».
Последовало задумчивое молчание, а затем доверчивое:
– Правда?
Биркин, сидя у камина, улыбнулся про себя.
Когда Урсула спустилась вниз, он сидел недвижно, опустив руки на колени. Он показался ей – такой неподвижный, нетронутый временем – ссутулившимся идолом, изваянием бога какого-то чудовищного религиозного культа. Он взглянул на нее и его лицо, бледное и призрачное, засветилось почти слепящей белизной.
– Тебе нехорошо? – спросила она, чувствуя отвращение, природу которого она не вполне понимала.
– Я об этом не задумывался.
– А разве нельзя знать, не задумываясь?
Он быстро окинул ее мрачным взглядом и увидел, что ей противно. Ее вопрос остался без ответа.
– Разве ты не можешь понять, хорошо ты себя чувствуешь или нет, не задумываясь об этом? – настаивала она.
– Не всегда, – холодно ответил он.
– По-моему, это просто чудовищно.
– Чудовищно?
– Да. Мне кажется, недопустимо иметь так мало связей с собственным телом, что нельзя даже понять, плохо ты себя чувствуешь или хорошо.
Он хмуро взглянул на нее.
– Я согласен, – сказал он.
– Так почему ты не лежишь в постели, если чувствуешь недомогание? Ты выглядишь бледным, как мертвец.
– Это оскорбляет твои чувства? – иронично осведомился он.
– Да, оскорбляет. Это совершенно отвратительно.
– А! Ну извини.
– К тому же идет дождь, и вечер совершенно мерзкий. Нет тебе прощения, что ты так пренебрежительно относишься к своему организму – тот, кто так мало внимания обращает на собственное тело, заслужил все эти страдания.
– Так мало обращает внимания на собственное тело, – машинально повторил он ее слова.
Она умолкла на полуслове, и в комнате воцарилось молчание.
Остальные члены семьи вернулись из церкви – сначала вошли девочки, затем мать и Гудрун, а уже за ними и отец с сыном.
– Добрый вечер, – сказал, слегка удивившись, Брангвен. – Вы ко мне?
– Нет, – сказал Биркин, – пустяки, я зашел просто так. День выдался совершенно отвратительный и я подумал, что вы не будете против, если я зайду.
– День действительно сегодня выдался не самый хороший, – посочувствовала ему миссис Брангвен.
В этот момент сверху раздались детские голоса: «Мама! Мама!». Она повернула голову и негромко крикнула в пустоту:
– Я подойду через минуту, Дойси.
Затем она спросила Биркина:
– Скажите, а в Шортландсе все по-прежнему? Нет, – вздохнула она, – бедные они бедные, конечно же, ничего нового.
– Полагаю, сегодня вы провели там весь день? – поинтересовался отец.
– Джеральд зашел ко мне выпить чаю и я проводил его. По-моему, в их доме царит нездоровая атмосфера, все его обитатели настроены несколько истерично.
– Мне казалось, что эти люди не так уж и сильно горюют, – сказала Гудрун.
– Или слишком сильно, – ответил Биркин.
– Ах да, конечно же, – злорадно подхватила Гудрун, – либо одно, либо другое.
– Им всем кажется, что они должны вести себя согласно какому-то надуманному своду правил, – сказал Биркин. – А по-моему, если у тебя горе, то лучше закрыть лицо руками и спрятаться за закрытыми дверями, как было принято в старые дни.
– Разумеется! – запальчиво воскликнула, вспыхнув румянцем, Гудрун. – Что может быть отвратительнее такого показного горя – что может быть ужаснее и неправдоподобнее! Если уж и горе становится достоянием общественности и выставлено на всеобщее обозрение, то что же тогда называется тайной или личной жизнью?