Записки социалиста-революционера. Книга 1 - Виктор Чернов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На одном допросе неожиданно повезло: удалось стащить со стола, под самым носом жандармского полковника Васильева, и спрятать главную улику программу первого № нашего революционного журнала. Я боялся лишь, как бы прямо после допроса меня не повели в крепость, где никакая бумажка не укрылась бы от обыска, и я был бы пойман с поличным. К счастью, мне пришлось дожидаться с десяток минут в специальной комнатке при охранке, где и удалось разорвать и по кускам проглотить злосчастную «программу». Допросы протекали благополучно. Опасным пунктом была поездка в Питер и скитанья по городу в бегстве от филеров, — я боялся, как бы не нащупали моих связей с группой народовольцев и свидания с Михайловским. Я решил признаться в том, что было «секретом полишинеля»: в участии в Союзном Совете и поездке в Питер по делам студенческой организации. Надо было использовать благоприятное обстоятельство: все, кого я успел увидать из питерских народовольцев, были студенты. Я всячески скрывал, что мои демарши были оборваны замеченной слежкой. И так как жандармы настойчиво допытывались, где я провел ночь перед отъездом в Москву, то я наудачу пустил в ход версию ночного кутежа, в котором сам плохо вспоминаю последовательность событий.
К счастию приблизительно такую же версию избрал и Никитинский. Характерно, что имени Михайловского жандармы не произносили: очевидно, того, что передал им Невский, было слишком мало, чтобы впутывать и тем самым вспугнуть такого «кита»; к тому же этим они выдали бы головой своего «осведомителя». Поездка моя в Орел так и осталась неизвестной, как и обставленные достаточно конспиративно свидания с Натансоном и Тютчевым в Москве. Впрочем, моя репутация сочувствующего народовольчеству гарантировала меня от припутывания к делам «народоправским». Скоро меня перестали вызывать на допросы: доля моего участия, видимо, считалась выясненной.
Таково было положение, когда однажды меня вызвали и повели куда-то вниз. Меня ввели в большую комнату, разгороженную пополам двумя параллельными решетками, с промежутком аршина в полтора-два; в одном месте обе решетки прорезывались небольшими оконцами; между оконцами стоял столик, за которым восседал жандармский офицер. За одной решеткой, у окна, поставили меня; за другой, у противоположного конца, показалось встревоженное, побледневшее, похудевшее лицо — моего отца. Видно было, что вся эта необычайная обстановка «этот двойной ряд решеток» («как для диких зверей в зверинце» — с содроганием говорил мне отец впоследствии), вместе с таким же необычайным видом сына в арестантском халате и туфлях, полгода не стриженного и небритого, произвели на него потрясающее впечатление. Говорить «по душам» в такой обстановке было невозможно. Отец едва выдавил из себя несколько притворных казенно-благонамеренных и назидательных фраз; я старался убедить его, уверив, что я совершенно здоров, спокоен и не тревожусь за будущее. Это свиданье было единственным; я унес с него тяжелое чувство: образ потрясенного отца, обычно такого жизнерадостного, а теперь казавшегося разбитым стариком, врезался в душу и воскресал снова и снова, сжимая грудь тупой, щемящей болью…
Я спасался от всех этих тяжелых дум, погружаясь в такие успокаивающие, такие далекие от треволнений жизни вопросы абстрактной философии, в жадное, пытливое искание «начала всех начал». Проверяя себя, снова и снова отбрасывала критическая мысль все эти разночтения метафизики — и метафизики «по ту сторону», и метафизики «по сю сторону опыта»: «в начале было Слово», «в начале была Материя», «в начале был Разум»… Я уже искал не онтологического, а только логического «начала», надежной исходной точки. Словно магнит, притягивал меня первичный элемент всякого опыта — ощущение, восприятие. С пугающей повелительностью из этого «в начале было ощущение» выглядывал призрак солипсизма. Этот солипсизм — который многие философы признают «практически неприемлемым, но логически неопровержимым» — как будто вызывал меня на единоборство, в котором я не раз изнемогал и готов был сдаться. Но вот, понемногу оформлялась беспокойная, но еще неясная мысль. Что такое «ощущение», «восприятие».
Я говорю «мое ощущение», «мое восприятие», и тем самым подчеркиваю в нем субъективный момент, затушевывая объективный. Но ведь восприятие само по себе безлично. Оно не содержит в голом виде ни «я», ни «не я»; эти различения — плод накопления целого ряда восприятий, ощущений и впечатлений, плод их сравнения, различения, обработки, составления понятий о «содержании» ощущения и о «форме», т. е. психической принадлежности его; само по себе восприятие ни субъективно, ни объективно, и столь же мало является монопольной принадлежностью «мира внутреннего», как и «мира внешнего». Оно ни-то, ни другое… а что же? Нечто «третье», не имеющее имени, — слитное и неразложимое, первоисточник всех наших умственных «делений», не исключая и деления на «внешнее» и «внутреннее». И вдруг, словно «нечаянною радостью», озарила меня мысль: так, стало быть, исходя из логической первичности «ощущения», я вовсе не растворяю всего мира в «игру теней» на зеркале субъективного бытия, вовсе не топлю всего красочного мира в бездонной пропасти собственного, чудовищно разросшегося «я»; ведь тогда значит, что реальность внешнего мира и реальность моего собственного «я» стоят на одной доске и не подрывают друг друга, а наоборот — друг друга обусловливают и подкрепляют. Вот оно, наконец, искомое — вот позиция, спасающая и от материализма, объявляющего «дух» призрачным эпифеноменом, и от идеализма, объявляющего призраком все материальное. Трудно представить, какой подъем духа вызвал во мне этот нежданно обретенный логический просвет. Так натыкается на животворный оазис истомленный путник, скитавшийся долго без капли воды в выжженных солнцем пустынях Сахары. Слишком долго мучил мою голову разъедающий, проклятый дуализм «духа» и «материи», субъекта и объекта, глубокой трещиной прошедший через весь мир явлений.
Сколько раз манили меня миражные оазисы — то в виде Спенсеровского «непознаваемого», то в виде кантовской «вещи в себе», восстановлявшие хотя бы где-то в логическом «четвертом измерении» утраченное единство мира. И вдруг все эти «искусственные» виды монизма сменились монизмом естественным, органическим. Дуализм оказалось возможным устранить из «первоисточника», из первичного «ощущения». Сакраментальная фраза «наш мир есть в сущности, мир наших ощущений» — вдруг потеряла свой «идеал-диетический» характер. Природа восприятия оказывалась такова, что если бы я тогда прочел знаменитую фразу Авенариуса — «я не знаю ни психического, ни физического, а только третье» — мне бы показалось, что он выговаривает мою собственную мысль. Впервые новым светом озарилась передо мною вся «глубина глубин» знаменитого Гетевского двустишия
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});