Московская сага. Поколение зимы - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако были не только свои удручающие минусы, но и некоторые ободряющие плюсы. Вот посмотрите, шептались между собой оказавшиеся в одной камере два преподавателя Московского университета, филолог и биолог, при всех физических минусах, таких, как спертый воздух, вонь, отсутствие лежачих мест, есть и некоторые психологические плюсы. Прежде всего, когда вас вталкивают в такую камеру, вы неизбежно думаете: ого, народищу-то, я не один, я не один! И это – вы заметили? – ободряет. Ну, потом, вот эта очередность на нары и на парашу, разве это не проявления человечности? На миру и смерть красна, как говорят, но вот даже и в этом приблизительном состоянии «мир», то есть «коллектив», бодрит, не дает ну полностью уже капитулировать. Всегда находится какой-нибудь шутник, поднимающий настроение. Вон, посмотрите, как Мишанин опрашивает вновь прибывших. Нет, классики знали силу коллектива. И умели на ней спекулировать, мерзавцы. Кто мерзавцы? Да классики!
Коротышка Мишанин, бойкий типус из московской шоферни, между тем действительно развлекался и других развлекал. Подбирался к новоприбывшему, деловито, то есть как на вокзале, спрашивал:
– А вы, товарищ, тут по какому делу?
Новоприбывший, взглянув на его деловитую физиономию, вдруг понимал, что его дело – это еще не конец человеческой цивилизации. Пожимая плечами, отвечал:
– Связи с польской разведкой. Не знаю уж, почему именно с польской, а не с какой-нибудь посолиднее. Может, потому, что у меня фамилия на «ский»? Словом, ПШ – «подозрение в шпионаже».
Мишанин с пониманием кивал, пожимал руку, перебирался к следующему новичку.
– А ты, друг, по какому делу?
– Вредительство, – охотно отвечал новичок. – Я, понимаешь ли, поваром работал на «Шарикоподшипнике», ну вот, конечно, у нас там заговор и раскрыли по отравлению рабочих, вот такие дела.
Мишанин и этому повару уважительно кивал, понимающе хмыкал: где пища, там, мол, и срок рядом гуляет, – подкатывался к мужичку с сидором, который тут выглядел чужаком среди городской публики.
– Ну, а ты, лапоть, тут за что?
Мужик, соблюдая платон-каратаевские традиции, добродушно смотрел на него.
– За Маркса, дорогой мой. В клубе лекция была «Есть ли жизнь на Марксе?», а я и спроси: на эту планету Маркс вербовка будет? В тот же день и взяли: ты, говорят, подрывал колхозное строительство, проявлял бухаринский троцкизм.
Мишанин бурно хохотал, валял мужичка за плечи, лез ему носом в сидор: как там насчет сальца-то, марксист? Хорошее у нас пополнение в этот раз, товарищи: польский шпион, вредитель-отравитель, троцкист-бухаринец-марксист!
Заклацали засовы, дверь отворилась, два чекиста вошли в камеру, из коридора рявкнул третий: «Градов, на допрос!»
От стены отделился Никита. Он был уже еле жив: допросы шли ежедневно, если не дважды в день.
– Держись, комкор, – шепнул ему вслед Мишанин, хотя сам-то на допросах вовсе не держался, весело подписывал весь несусветный вздор, что подсовывал ему следователь. «Держись, комкор», однако, здорово звучало, в этом, очевидно, он чувствовал какую-то поэзию энкавэдэшной тюрьмы и потому всякий раз бормотал вслед волокущемуся на избиения призраку: «Держись, комкор!»
* * *Сквозь лестничную шахту вдруг, словно хвост огня, пролетел истошный крик: «Никита!» Комкор, влекомый двумя чекистами, чуть запнулся. Усиленный резонансом лестницы крик с нижнего этажа долетел до его ушей, словно сквозь вату бессмысленных и немых слежавшихся лет, и вдруг осветил на миг картинку детства: он с другом Холмским выгребают на ялике к излучине Москвы-реки, а маленький Кирилл отчаянно кричит с берега – его забыли!
Кирилл, тоже ведомый двумя мордоворотами, забыв обо всем, бросился к перилам. Только что на площадке лестницы, два марша вверх, мелькнула любимая душа, старший брат. Никого уже не было видно, но он все еще махал рукой и кричал:
– Никита! Я тебя видел! Никита, брат!
Растерявшиеся было стражи отдернули его от перил. Он и к ним обернулся с изумленно-радостным выражением, будто увидел брата по меньшей мере на палубе прогулочного теплохода.
– Товарищи, я только что видел там моего брата!
Один страж ударил его рукояткою пистолета меж лопаток, другой въехал коленом в пах. Упавшего начали деловито обрабатывать кирзовыми сапожищами. Покряхтывали:
– Волк тебе товарищ! Свинья тебе брат!
Потом потащили нарушившего инструкции зека по полу к открытому солдатскому сортиру.
– Сунь его ряшкой в парашу! Пусть говна пожрет, троцкист!
* * *Никиту через час, полуживого, швырнули обратно в камеру. Лицо, шея и грудь были в крови, глаза – раздутые пузыри, межножье тоже темное, мокрое – то ли кровь, то ли моча, не разберешь.
Тут же ему освободили нижние нары, положили на спину, вытерли тряпкой кровь, дали попить. Комкор не стонал, не понятно было даже, чувствует ли он боль. Несколько минут спустя он начал бормотать. Мишанин пригнулся, услышал что-то несуразное: «... от – Завгородина – двухдневный – паек – хлеба – пачка – махорки – от – Иванова – кочегара – шинель – от – Циммерман – папиросы – от – Путилиной – пара – сапог...» Мишанин почесал в башке – не этого ждешь от комкора в бреду.
Филолог шепнул биологу:
– Вот уж это, знаете, выше моего понимания. Никогда не думал, что наши будут прибегать к таким пыткам.
Биолог посмотрел на него, улыбнулся. Дожить до сороковки, угодить в Лефортово и все еще удивляться «нашим»!
– Да это и не пытки вовсе, мой дорогой, а «двадцать два метода активного следствия», как объяснил мне мой следователь. Ежовые рукавицы, смеялся он. Сейчас их опробывают на самых упорных, а потом и в массовое употребление пустят, на нас, грешных.
Филолог содрогнулся:
– Не знаю, как вы, а я и минуты не буду этого терпеть, подпишу все, что предъявят, пусть расстреливают!
Биолог с тоской посмотрел на коллегу из преподавательского состава МГУ:
– Есть вещи пострашней, чем собственный расстрел, мой дорогой.
Филолог ответил на это мало слышным, но страшным мычанием, будто челюсть ему разорвала ужасающая боль в корнях зубов. Нет-нет, расстрел, надеюсь, будет только расстрел, ничего больше...
Из дальнего угла камеры послышался смех. Там вездесущий Мишанин рассказывал, как он сам сюда попал:
– По чистой лени, товарищи, я есмь жертва собственной лени. Никто не виноват, кроме моей собственной жопы, дорогие товарищи. Как так получилось, лапоть? Такая вещь, как лень, тебе, конечно, неизвестна? Ну, ладно, слушай, расскажу тебе историю простую, как Шекспир. Васька Лещинский... есть у меня такой дружок... Подвинься – я лягу. Взяли мы как-то с ним дюжину «жигулей», три чекушки и два мерзавчика «Московской особой», засиделись допоздна в гараже. О чем пиздели, точно не помню, ну, девчонки там, футбол «Спартак» – «Динамо», но только в один момент заспорили, кто из вождей лучше глядится. Я за Ворошилова мазу держу, а он за Кагановича, железного наркома. Завелись по-страшному, стали друг дружку хватать, Сталина вспоминать всуе. Ночью, уже в квартирной койке, думаю: надо доложить на Васеньку Лещинского. А вылезать из-под одеяла неохота: тепло, пьяно, баба своя под боком. Утром, думаю, перед сменой заскочу в органы, а утром как раз за мной и пришли. Васенька-то Лещинский оказался не такой ленивый...
Врал Мишанин или на самом деле друг его заложил, на которого он и сам хотел настучать, никого не интересовало. Важно было то, что всему чекистскому кошмару этот разбитной малый придавал какое-то бытовое, а стало быть, и несколько комическое выражение. Напряжение спадало, начинало казаться, что власть волынит, как подвыпивший управдом, но ничего, и до этих волынщиков кто-нибудь, скорее всего Сам, доберется, восстановит порядок.
Проваливаясь в обмороки, в бред и выныривая из них в столь бодрящую реальность, Никита услышал конец мишанинской «веселенькой истории» и тогда уже полностью очнулся. Может быть, и Вадим Вуйнович тогда, в Хабаровске, вот так же не поленился? Эта мысль, собственно говоря, мучила его с первой минуты ареста. Неужели Вадим? Неужели струсил и донес об им самим же спровоцированном разговоре? А может быть, даже и послан был для провокации? Нет, это невозможно, Вадим с его рыцарским кодексом чести – провокатор и стукач? Скорее уж себя самого заподозришь в чем угодно, но только не такого человека. А впрочем...
На допросах имя Вуйновича не всплывало ни разу. Осатаневшие от собственной жестокости следователи какой угодно вздор городили, придумывали одну за другой все более идиотские истории предательства и шпионажа, а вот единственный серьезный момент, реальный повод для обвинения и расстрела, тот разговор на балконе в глухой утренний час, разговор, в котором, по сути дела, речь шла о восстании, был следствию неведом. Или?.. Или к нему еще идут, хотят ошарашить доносом Вадима, именно этим сломить сопротивление?
Сегодняшний допрос начался с того, что они всем скопом набросились на него, просто терзали. Один стащил с себя пояс и хлестал пряжкой по лицу, плечам и груди. Потом стали применять «методы активного следствия», из них самый свой любимый – закручивание в деревянные тиски мошонки и члена. Боль была не просто невыносимой, но как бы уже и несуществующей. Комкор бессознательно мальчишеским голосом смеялся и рыдал. Вдруг в узкой щелочке раскаленного пространства мелькнула Вероника, тот момент, когда она проводит пальцами по вот этому же раздутому задушенному члену. Потом доктор, их доктор, считал пульс и сказал, что можно продолжать. Они засунули его вниз головой в узкий ящик и ушли. Все исчезло, пропала всякая ориентировка в пространстве, он отправился умирать, но вдруг они вернулись, и голос доктора произнес: «На сегодня хватит».