Только для голоса - Сюзанна Тамаро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой муж? Я познакомилась с ним в юности, и с тех пор дела мои пошли немного лучше. В то время мою мать уже поместили в клинику. Я редко навещала ее. Моя жизнь словно повернула в другую сторону. В молодости больше думаешь о том, что тебя ждет впереди. Мой будущий муж тогда только-только получил диплом юриста, у него было любимое занятие — кажется, теперь это называется хобби — он занимался скульптурой. Это был сильный и уравновешенный человек. Тогда я думала о замужестве, о детях, о своей материнской роли. Как раз в те времена начались первые демонстрации.
Прекрасно помню один мартовский день. Странная штука наша память, не так ли? Абсолютно не могу вспомнить, что было со мной вчера, а то, что случилось когда-то, очень давно, вижу настолько отчетливо, будто все происходит сейчас, здесь, передо мной. Вот мы с отцом сидим в гостиной, окна распахнуты, он настраивает скрипку, я читаю. По улице движется какая-то толпа, и слышны громкие крики по-немецки: «Juden raus!»[4] Я откладываю книгу и спрашиваю отца: «Что они кричат?» И он, продолжая как ни в чем не бывало настраивать инструмент, отвечает: «Они кричат: “Jugend raus!” — “Молодежь, выходи”». «Зачем?» — недоумеваю я. «Затем, что так необходимо, — отвечает отец. — Они правы, молодежи надо выходить на улицу, чтобы развлекаться…»
Понимаешь? Он отказывался знать правду. Предавать веру в своего Бога было грешно. Думаю, вот в этом-то и было все дело.
Много лет спустя после всех этих событий я подумала: «Бог тут ни при чем, может, его и нет вовсе. А если и существует, то, наверное, занят где-то в другом месте. Не он вселяет вирус в головы, не он сворачивает мозги, а его противостоящая сторона».
Мне тоже, так или иначе, было трудно понять все это. Знаешь почему? Отчасти из-за влияния отца, возможно, из-за убеждения, что если у тебя сумасшедшая мать, то ничего хуже быть больше просто не может. Словом, если нужно расплатиться за свои грехи, то я уже чиста, с этим у меня все было в порядке, и ничего плохого больше не должно быть. В ту пору я была целиком поглощена приданым, готовила праздник нашего обручения, с радостью ожидала, когда навестит нас мой будущий муж. Жила, как и все мои сверстницы в те времена. На первом плане были мы двое, наше будущее; на втором, третьем, четвертом, где-то совсем далеко — история. Могла ли я вообразить, что именно она и перевернет всю нашу жизнь.
Знаешь, мне иногда случается беседовать с нынешними молодыми людьми вроде тебя, и тогда я понимаю, что вы намного лучше, чем были мы. Вы много читаете, интересуетесь всякими проблемами, и от вашего взгляда не ускользнет происходящее вокруг. Я рада этому, думаю, вот и хорошо, значит, былое не повторится. В наше время все происходило иначе. Тогда рядом существовали великие понятия — религия, Бог, душа — и мелкие, будничные. Недоставало… как бы это сказать?.. Не хватало промежуточного звена.
Еще когда мою мать только поместили в больницу, из Германии пришли какие-то странные известия — сообщения, в какие просто невозможно было поверить. И мой отец действительно ничему не верил. Даже когда некоторые его друзья уехали в Палестину, он упрямо продолжал ничего не видеть. Знаешь, что он говорил? «Люди тревожатся из-за пустяков! — повторял он. — Мы никогда никому не причиняли зла, отчего же с нами должно случиться что-то плохое?» Так говорил он, и я, естественно, старалась следовать за его мыслями.
Нелепо, не правда ли? Сейчас, вновь перебирая все в памяти, я понимаю, что мы спаслись именно благодаря моей матери. Видимо, я осознала это лишь вчера и оттого-то невольно разрыдалась. Вчера все стало понятно моему сердцу, сегодня — голове. Все так и происходит, не спеша. Я говорила тебе, что мама уже три года как лежала в клинике, когда это произошло. Болезнь обострилась, и невозможно стало держать ее дома. А в клинике она неожиданно сделалась спокойной, почти все время проводила в постели и только свистом, коротким или длинным, — сама придумала этот условный язык — подзывала своих подруг, пчел. Иногда вскидывала вверх руки, словно высвобождая их. Именно такой я ее и запомнила.
Ее забрали однажды майским утром, мы ничего не знали, я пришла навестить ее с цветами — она просила всегда приносить цветы для пчел — и обнаружила пустую, смятую постель. Ее не оказалось ни в туалете, ни в процедурном кабинете, я все громче спрашивала у врачей: «Где она?» Но они только пристально смотрели на меня, не произнося ни слова. Выбежав во двор, я заметила крытый немецкий фургон, за рулем которого сидел солдат. Увидев его, я поначалу не придала этому никакого значения. Только пометавшись по коридорам и неожиданно обнаружив множество других пустых кроватей, я вдруг заподозрила, более того, тотчас все поняла, снова поспешила во двор и увидела, что фургон тронулся к воротам. Я с криком бросилась за ним, цветы рассыпались; как сейчас вижу их повсюду на асфальте, никому не нужные. Потом мы долго где только могли искали маму, папа задействовал все свои влиятельные знакомства. Нам не удалось получить никакой, даже самой ничтожной информации. Пропала, исчезла навсегда. Евгеническая программа. Слышала о ней, нет? Еще прежде, чем стали уничтожать евреев, начали истреблять всех неполноценных людей, сумасшедших. Спустя несколько недель кто-то сказал нам, будто окольными путями удалось узнать, что она попала в Германию и послужила науке, проводившей какие-то опыты. А кое-кто другой утверждал, будто ее уничтожили еще в нашем городе, она умерла в том же фургоне — в него подавались выхлопные газы. Мне стыдно признаться тебе в этом теперь, но я до сих пор не знаю, где ее тело, вернее, то, что от него осталось. После войны были опубликованы подробнейшие списки, я могла бы получить их и внимательно изучить, но не нашла в себе сил.
Может, ты поищешь? Документы все еще доступны. И прежде чем я умру, скажешь мне, ладно? Я же — нет, боже упаси, даже думать не могу о таком. Уж позволь мне подобную маленькую роскошь — хоть раз в жизни оказаться подлой.
Знаешь, страдание тогда как бы еще не успело дойти до моего сознания, застыло, будто на фотографии. Но после того, что внезапно произошло, мы поняли наконец — это правда. И прежде всего нам надо было подумать о самих себе, понимаешь, требовалось найти укрытие. Мама, ее смерть словно превратились в маленький цементный блок, лежащий где-то на дне души. Я знала, что моя мать погибла; понимала, что не ведаю, где это произошло, — словом, я все это сознавала, но только не сердцем. А вчера, во время интервью, что-то во мне вдруг надломилось и прорвалось наружу — выплеснулось с самого дна души. Этой ночью, я уже говорила тебе, я почти не спала. Ощущала рядом с собой тело матери, совсем крохотное, будто птичье. Слышала, как она поет песенку о пчелах. Знаешь, что меня убивает больше всего? Что я не могла подержать ее руку в последнюю минуту. Закрываю глаза и вижу, как она, в ночной рубашке, трясется в этом фургоне, брошенная туда, точно мешок, представляю, какой у нее был пустой, наивный взгляд, и тогда… Нет, хватит, не хочу опять плакать, теперь уже рядом с тобой. Однако, видишь ли, не случись с мамой такого, мы бы еще долго не верили, что уничтожают евреев, а потом было бы слишком поздно. Вот почему я и говорю тебе: она спасла нас. Мы думали, она ниспослана нам в тягость, чтобы наша жизнь стала труднее, а оказалось наоборот: она пришла в этот мир и прожила в нем, непрерывно страдая, только лишь для того, чтобы позволить нам жить, — жить дальше.
Где-то, наверное, существует какой-то отчет? Приход, расход, убийства? Это так же, как я решаю вопрос о душе, — иногда говорю себе: да, существует; иной раз — нет никакой души, и все тут. Думаю о своей матери, о смысле ее жертвы и решаю — да. А потом спрашиваю себя, что же это за отчет такой, который убивает ни в чем не повинного человека? Никто не выбирает, никто не решает, нет никакой ответственности, ничего. Все движется само собой, вот и все.
А теперь и в самом деле хватит, а то я уже начинаю говорить глупости, про то, чего не знаю. Расстроила тебя, верно? Не понимаю, что такое стряслось со мной, я никогда прежде не была столь разговорчива, к тому же вот так. Наверное, виной всему бессонная ночь, слова сами слетают с губ, и я не в силах удержать их.
Поговорим о тебе. Нет, лучше сама расскажи мне о чем-нибудь хорошем. Что собираешься делать вечером, когда уйдешь от меня? Отправишься на танцы?
Смотри-ка раскраснелась как! А что, разве сегодня сильный ветер? Не слишком ли ты легко одета? Не улыбайся, так уж я устроена, никогда не перестаю быть матерью, еврейской матерью, а иудейские матери, говорят, ужасные. Пожалуйста, сходи-ка на кухню, чайник уже на плите, надо только зажечь огонь. Жду тебя в гостиной, там теплее.
Как ужасно воет ветер, слышу, хотя и почти глухая. Глупо, конечно, но ветер всегда вызывает у меня какое-то непроизвольное прямо-таки детское веселье. Наверно, потому, что мне кажется, будто он проветривает голову и уносит мысли прочь. В такую погоду мы с мужем, только-только обручившись, отправлялись на плоскогорье Карс.