Время ненавидеть - Измайлов Андрей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гребнев, во всяком случае, очень ей проигрывал, наверное, когда зашкандыбал, пытаясь проводить. Долг вежливости… И уж совсем для самого Гребнева непонятно, как у него сорвалось с языка:
– Мужу привет! – вполголоса и весьма ехидно.
Хотел браво пошутить…
– Ну и дурак! – сказала губами Валентина, уронила тяжеленные веки. Ушла.
А Гребнев вернулся в комнату и остервенело сказал Сэму:
– Н-ну?! Чай будем пить?!
Очень дисциплинированный и застенчивый Сэм не стал пить чай. Сэм вообще заскочил только на секунду. Сэм вообще лучше материал пока заберет, а завтра- послезавтра принесет готовый. А то это только наметки и не очень разборчиво – он сам знает. Он посоветоваться хотел только, как композицию выстроить. Сэму еще в три места надо.
И Сэм отправился в свои три места, хотя Гребнев с удовольствием отправил бы его только в одно.
Чай остыл. Гребнев издолбил кусок сахара в чашке – сахар рассыпался под ложечными ударами на крошки, но никак не желал растворяться.
***… За те два часа, которые он сам себе дал, уйти удалось довольно далеко. Хотя трудно сказать, далеко ли ушел: новолуние. Темнота давила сверху низким небом, беспросветным переплетением листвы над головой, еловыми могучими шапками. Темнота липла к лицу неожиданной паутиной – он торопливо смазывал ее ладонью со лба, с подбородка. Шел дальше. Темнота норовила ткнуть ему веткой в глаз – он отшатывался назад, ощупью находил ветку, отводил в сторону. Шел дальше, уже вытянув руку перед собой. Темнота подставляла подножки – он больно ударялся коленкой, спотыкался, стараясь упасть бесшумно, вставал. Шел дальше. Темнота чавкнула под ногами набухшим мхом. Болото, определял он, надо левее. Болото – это хорошо. Если уже болото, значит, ушел далеко. Теперь только надо взять левее, чтобы не завязнуть.
Ушел! Успел проскочить клещи до того, как сомкнулись челюсти облавы. Успел! До последней минуты не был уверен в этом: а вдруг не проскочил, вдруг раздастся впереди приглушенный говор, неизбежные шорохи – даже при идеальной выучке шорохи неизбежны. Их ведь должно быть очень много – тех, кто брошен на облаву. И продвигаться они должны частой цепью, чтобы никто не проскочил. Он знает, он сам делал перевод.
Он проскочил! Дал себе целых два часа и проскочил до того, как цепь замкнулась. Он понял это, когда: за спиной, далеко, застучал пулемет, сорвались с цепи автоматные очереди, расплескали тишину гранаты…
Тогда он побежал – шумно, ломая сучья, разгребая трещащий кустарник дикой малины, взвизгивая от хлыстовых протяжек лесной, в рост, крапивы. Дышал тяжело, с «хаканьем». Силы кончались. Въехал ногой в муравейник, отскочил в сторону, сделал еще несколько шагов, запнулся щиколоткой о торчащий корень здоровенного выворотня – свалился в яму. Все. Силы кончились. Затих.
Он даже не стал подгребать листьев, прятаться. Нависшее над ямой корневище выворотня надежно укрыло его скрюченными пальцами… Но заснул не сразу. Сил не было, но сна – тоже. Что же он сделал?! Что он сделал! А что такого он, вообще-то говоря, сделал?!. Если рассуждать логически! Если логически рассуждать! Если логически-то!
… Лыба молодцевато выскочил сегодня днем из землянки командира, поманил пальцем:
– Пра-ахфессор! Ну-ка!
Он старательно продолжал оттирать миски песком. Никакой он Лыбе не «профессор»!
– Ты что, оглох?! Светик!
И никакой он Лыбе не «светик»! Привязался! Все из-за этих четырнадцати лет! Светик… Придумали, тоже мне!
Разве он так представлял себе все это? С его-то знанием языка!!! Он представлял засаду у развилки – вот он, автомобиль! Гранату – под колеса, очередь! И они уже выволакивают с заднего сиденья сухощавого полковника с моноклем. Почему-то непременно сухощавого и непременно с моноклем. И портфель. А потом командир говорит: «Мы долго думали… Больше некому. Язык знаешь ты один». И он надевает мундир полковника (хорошо, что сухощавый, – и ушивать не надо), вставляет в глаз монокль, зажимает портфель под мышкой… Потом эта сволочь Кринкль смотрит на него прозрачно, сквозь, но кривит губу вежливой улыбкой: «Ну, как там в Берлине?». И он с чистейшим нижнесаксонским выговором высокомерно отвечает: «В Берлине осень. Меня больше интересует, обер-лейтенант, как у вас обстоят дела с… Покажите все документы, имеющие отношение к…». И так далее. Что – и как далее, он не задумывался. Ясно одно, он бы такого понаделал немцам. И они бы ничего не заподозрили. С его-то знанием языка!
А он со своим знанием языка скребет миски и котелки, бинтует раненых, переводит портфельные бумажки, добытые другими при вылазках, дублирует на русский попавшихся фрицев. Все из-за своих четырнадцати лет! Какой может быть монокль, какой сухощавый полковник, какой маскарад! Тот же Кранкль сразу – хвать! И – в «больницу». Несмотря на нижнесаксонский выговор. Да и без всякого маскарада его все равно – хвать! Стоит Сытнику увидеть его в городе. Сытник не простит царапины. Сытник очень заботится о своей внешности. Сытник тогда на майские врезал так, что выбил ему четыре зуба, а он… что он мог сделать, тогда тринадцатилетний, против верзилы, который уже восьмилетку окончил и еще три раза в одном классе сидел? Вцепился ногтями в лицо, чуть глаза не выцарапал… Теперь Сытник, Клим Сытников, ходит по городу с повязкой полицая, винтовка за спиной болтается прикладом вверх. «Я его!.. – шипит тот же Лыба. – Я из него!..». И говорит, что он сделает из Клима Сытникова, когда доберется до него. Но добраться до Сытникова непросто: чует, ходит только днем. А ночью баррикадируется, пьет – никаким калачом не выманить, не достать.
Так что в форме ли воображаемого полковника, без формы ли – в город ему, пацану еще, нельзя. И он уже который месяц скребет миски и котелки, бинтует раненых, переводит…
– Све-етик!!!! – Лыба подобрал камешек, метнул несильно. Камешек брякнул об котелок.
Он вздрогнул от неожиданности, поднял голову – теперь не сделаешь вид, что не заметил. Лыба его бесил. Своей покровительственностью. «Ты у нас праахфессор!». Уж по сравнению с Лыбой – тоже мне, тракторист! – да, профессор! Подумаешь, герой – штаны с дырой! Очередного «языка» взял! И на каком языке вы с этим «языком» будете говорить? Так-то! А сами: Светик, Светик!
Лыба по-свойски хлопнул его по плечу. Он дернулся, сбрасывая руку, извернулся, шагнул в землянку. Лыба – за ним.
Командир, иссиня-бритый («И если увижу у кого щетину, на костре палить буду! Не распускаться!». Но и личный пример не помогал…), сидел на чурбаке, мучил английским и себя, и вытянувшегося перед ним «языка»:
– Do you speak English? Вот дубина! Ты спик или не спик? Тебя спрашивают!
«Дубина» явно был не «спик». Пялил пуганные глаза, молчал вмертвую.
– A-а, Светик! – обернулся командир. (И этот тоже: Светик!) Помоги. А то я английский в школе… Может, думаю, и он тоже? А он никак что-то…
– Я пойду, командир? – полуутвердительно сказал Лыба, дождался кивка, отступил к выходу.
«Язык», рассмотрев в полумраке Лыбу, непроизвольно дернул шеей. Хватка у Лыбы крепкая. Шея «помнила».
Лыба сощурился, сложил пальцы «уточкой», щипнул воздух перед немцем:
– Кря-кря! – и от уха до уха свою знаменитую улыбку.
– Боец Ковтун! – призвал командир.
– Все, все! – колыхнулась за ним плащ-палатка на выходе.
«Языка» Лыба взял… незапланированно. Хоронился у шоссе, считал грузовики – они шли один за другим. Покачивались зеленые каски, целили в небо автоматы, зажатые между колен. Сколько же их?!.
Внезапно очередной грузовик, уже было проехав мимо, резко затормозил. Отставшая пыль догнала и накрыла волной, потому как солдаты вдруг заколотили кулаками по кабине – и грузовик остановился.
Лыба проверился – надежно! Не могли они его заметить. Или все же заметили? Да не может быть! Тогда чего встали? А-а-а… Трое солдат выпрыгнули из кузова, пошли в лес, на ходу дергая ремень, всхохатывая, весело огрызаясь через плечо на гогот из грузовика. Ну, и остальные повыскакивали. За компанию. Аккуратный народ! Уселись рядком. Эх, пальнуть бы сейчас! От пальбы Лыба удержался, но когда крайний немец сел чуть поодаль, буквально в двух шагах от него, то из кустов раздалось тихое и очень натуральное: «Кря! Кря-кря!..».
Лыба еще и не так умел. Он и соловьем умел, и кукушкой, и петухом, – бабка с хворостинкой по двору гонялась, когда он ее среди ночи поднимал кукареканьем, давился смешком.
Так вот: кря-кря! Лыба интуитивно почуял, что немец не будет сзывать остальных. Точно! Немец привстал, застыл в малограциозной позе, вслушался. «Кря!» – подтвердил Лыба и пополз вглубь.
Немец, натянув штаны, двинулся на звук – осторожно, тихонько, чтобы не вспугнуть. Это Лыбу устраивало. В самом деле, зачем поднимать шум? «Кря!». Дальше, еще дальше. «Кря!». Вот теперь пора! Хватка у Дыбы была крепкая. А не будешь гадить на нашей земле.