"Дни моей жизни" и другие воспоминания - Татьяна Щепкина-Куперник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
… — Мы берем молоко от нашего пристава… То есть, конечно, не от пристава, а от его коровы…
— Софья Петровна!!!
— Что я такое сказала?!
Рассеянность ее была феноменальна. Она брала билет в железнодорожной кассе:
— Пожалуйста, билет второго класса.
— Куда, сударыня?
Возмущенная его нескромностью:
— Какое вам дело?
Извозчиков она нанимала:
— Извозчик, туда и обратно — сорок копеек! (Не говоря, куда «туда»…)
Надев сама себе ботики, она рассеянно говорила:
— Мерси…
У нее была забавная манера здороваться: она сильно, по-мужски, встряхивала руку собеседника, потом, продолжая держать его руку в своей, отодвигала его и, пристально оглядев его критическим взглядом с головы до ног, выражала свое мнение, не стесняясь, точно перед ней неодушевленный предмет:
— Посмотрите, Левитан, в ней что-то грезовское.
Или:
— Он напоминает древнего германца. Только грубее еще.
Или:
— Ей не хватает красок, а то была бы очень мила… и т. п.
Говорила она вообще повелительным тоном, голову носила очень гордо и ходила грудью вперед, широким шагом.
Для своего поколения это была женщина незаурядная.
Жила она в прямом смысле «у черта на куличках». Та местность, где стояла Мясницкая полицейская часть, при Алексее Михайловиче была сплошным болотом, где, по поверью, водились не только лихие люди, но и «нечистая сила», и называлась она «Кулижки», «у чертей на кулижках», что потом переделали в «кулички». При этой части находилась скромная квартира казенного врача — эту должность занимал ее муж Дмитрий Павлович. Часть была трудная, недалеко от Хитрова рынка — этой зияющей раны Москвы, притона всех отверженных, впоследствии уничтоженного. Во двор поминутно привозили пьяных, буйных, раненных ножом или избитых до потери сознания.
А за стенами докторской квартиры об этом легко было забыть. Квартиру С.П. себе устроила оригинально: там было всего 4 комнаты, не особенно большие, но очень высокие. Комната Дмитрия Павловича, убранная со спартанской простотой, затем столовая, в которой стояли простые лавки, кустарные полки, солоницы, висели шитые «рушники» — словом, все было «в русском стиле». Просторная гостиная и, наконец, комната С.П., переделенная на две — но не вдоль, а поперек, так что вышли комнатка внизу и комнатка наверху, куда вела маленькая витая лесенка, как на пароходе. В нижней комнате, задрапированной на манер персидского шатра какой-то восточной тканью, было очень уютно сидеть на огромной тахте в полумраке и слушать музыку и пение, доносящиеся из гостиной, наверху, в образовавшейся каютке, была ее спальня, где жили она и ее ручной журавль, баловень, ходивший за ней всюду, как собачка по пятам, танцевавший под музыку и клевавший тех, кого почему-нибудь невзлюбит. Еще в доме были два красавца сеттера — любимцы Дмитрия Павловича. Дмитрий Павлович был человек молчаливый, терпеливый. На взгляд, роль его сводилась к тому, что обыкновенно, пока в гостиной пели, читали или флиртовали, он сидел с приятелем, таким же молчаливым, как он, у себя за шахматами, а часов около двенадцати входил в гостиную и приглашал: «Прошу закусить, господа». За ужином продолжал оставаться немногословно гостеприимным. Ужин был всегда скромный, но вкусный, и С.П. с гордостью хвалила Д.П., подчеркивая гостям, что «хозяйка» — он, а не она.
Но Д.П. был человеком большого сердца, и его отношение к жене было любопытно. Для того чтобы дать о нем понятие, можно привести одну из его редких фраз, сказанную близкому человеку, когда тот хотел пройти к С.П. в неурочный час: «Оставьте ее… она сейчас дочитывает последние страницы своего романа…»
С.П. была близка с художником Левитаном. Левитану в это время было лет под тридцать. Очень интересное матово-бледное лицо, совершенно с веласкесовского портрета, слегка вьющиеся темные волосы, высокий лоб, «бархатные глаза», остроконечная бородка: семитический тип в его наиболее благородном выражении — арабско-испанском. Недаром в семье писателя Чехова, когда они с Антоном Павловичем устраивали импровизированные представления, он любил наряжаться «бедуином», «творить намаз» и т. п. В своих бархатных рабочих куртках с открытым воротом он был очень красив и знал это, знал, что его наружность обращает на себя внимание, и невинно заботился о ней: повязывал каким-то особенным бантом широкий белый галстук и т. п. Вот у кого был типичный «грим» для художника, как его обыкновенно представляют себе читатели романов.
У С.П. бывало пол-Москвы. У нее, между прочим, познакомилась я и с Лидией Стахиевной М., так называемой «Ликой», приятельницей Чехова. Лика была девушка необыкновенной красоты, настоящая «Царевна Лебедь» из русской сказки. Ее пепельные вьющиеся волосы, чудесные серые глаза под «соболиными» бровями, необычайная мягкость и неуловимый «шарм» в соединении с полным отсутствием ломанья и почти суровой простотой делали ее обаятельной. Но она как будто не только не понимала, как она красива, но стыдилась и обижалась, если об этом при ней с бесцеремонностью художников кто-нибудь заводил речь. Однако, как ни старалась, она не могла помешать тому, что на нее оборачивались на улице и засматривались в театре. Антон Павлович в те годы был неравнодушен к ней, раза два делал ей предложение, но она питала к нему только дружбу. Дружбу эту она сохранила до его конца, да и он всегда очень любил ее.
Антон Павлович недолюбливал Софью Петровну. Поддразнивал Лику ее дружбой с «этой пожилой дамой». В то время в Москве гремела Ермолова в «Сафо». Чехов прозвал С.П. — Сафо, Левитана — Фаоном, а Лику — Мелиттой и уверял Лику, что вся ее дружба к С.П. притворство и что ей суждено разбить сердце бедной Сафо, отбив у нее Фаона — Левитана… Но не прекрасной Мелитте суждено было нанести Софье Петровне этот удар!
Второе лето по приезде в Москву я провела с С.П. и Левитаном. Они сняли старинное имение у обедневших помещиков, в очень красивой местности на озерах — недалеко от Вышнего Волочка и Меты, — и С.П. пригласила меня с моей приятельницей Наташей пожить у нее. Она любила окружать себя молодыми лицами, не завидовала молодости, любовалась ею — и была права, потому что, действительно, в ее горе молодость не была повинна.
Жилось мне там очень хорошо. В природе я отходила от своего первого горя. Левитан нас очень любил, звал «девочки» и играл с нами, как с котятами. Рисовал нас в наших полотняных платьицах «ампир», меня в сиреневом, а Наташу в розовом, на посеребренных от времени ступенях террасы, заросшей сиренью, в виде Татьяны и Ольги (к слову сказать, вышло очень неудачно — жанр не был его сильным местом) и возил нас на лодке на островок, лежавший на озере против имения. Там он нас оставлял часов до шести, причем редко уезжал, не крикнув нам уже издали: «Ну вот теперь и сидите, больше за вами не приеду!» На этом острове мы жили жизнью лесных нимф: купались, обсыхали на солнце, опять бросались в воду, рвали землянику, которой было все усыпано под самым носом… А потом моя подруга учила какие-то монологи, а я писала бесконечные стихи. Это ощущение полного одиночества и слияния с природой было упоительно. Часов в шесть раздавался плеск весел по озеру в предзакатной тишине. Мы накидывали свои платьишки и бежали к берегу, а с озера слышался веселый голос Левитана: «Девочки, ужинать! Сегодня раки и малина!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});