Фальшивомонетчики - Андре Жид.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот именно, – сказал я, – он боится, что вы перехватываете его письма.
– Он сказал вам это?
– Поэтому он так робок.
– Неужели вы думаете, что я интересуюсь их содержанием?
Своего рода уязвленная гордость заставила ее выпрямиться. Я должен был прибавить:
– Речь идет не о тех письмах, которые он мог обронить по рассеянности, но о письмах, спрятанных им в ящик письменного стола; по его словам, он их там больше не находит. Он думает, что вы их похитили.
При этих словах я увидел, что Полина бледнеет, и ужасное подозрение, которое зародилось у нее, вдруг овладело моим умом. Я пожалел, что сказал об этом, но было уж слишком поздно. Она отвернулась от меня и пробормотала:
– Боже, если бы это было так!
Она казалась раздавленной.
– Что делать? – повторяла она. – Что делать? – Затем, снова повернувшись ко мне: – Скажите, вы не могли бы поговорить с ним?
Хотя она, подобно мне, избегала произносить имя Жоржа, было очевидно, что она думала о нем.
– Попытаюсь. Подумаю об этом, – сказал я, вставая.
Провожая меня в переднюю, она снова обратилась ко мне:
– Не говорите ничего Оскару, прошу вас. Пусть он продолжает подозревать меня, думать то, что думает… Так будет лучше. Приходите поскорее.
VII
Между тем Оливье, огорченный тем, что не застал дядю Эдуарда дома, был не в силах переносить одиночество и в поисках дружбы решил обратить свое сердце к Арману. Он направился к пансиону Ведель.
Арман принял его в своей комнате. Туда нужно было подниматься по черной лестнице. Комната была маленькая и узкая, с окном, выходящим во внутренний двор, в который выходили также окна туалетов и кухонь соседнего дома. Дневной свет, посылаемый покоробившимся цинковым рефлектором, был совсем серым и тусклым. Комната плохо проветривалась; ее пропитывал тяжелый запах.
– Ко всему привыкаешь, – сказал Арман. – Мои родители, понятно, отводят лучшие комнаты для платных пансионеров. Это в порядке вещей. Комнату, которую я занимал в прошлом году, я уступил одному виконту: брату твоего знаменитого друга Пассавана. Комната княжеская; но все, что в ней делается, слышно в комнате Рашели. Здесь масса комнат, но все они сообщаются одна с другой. Так, бедная Сара, приехавшая сегодня утром из Англии, чтобы попасть в свою новую каморку, принуждена проходить через комнату родителей (что мало ее устраивает) или через мою, которая, говоря правду, первоначально была какой-нибудь уборной или кладовой. Здесь я, по крайней мере, обладаю тем преимуществом, что могу входить и выходить, когда мне угодно, не боясь, что за мной будут подглядывать. Я предпочел это мансардам, куда помещают прислугу. Честно сказать, я не в большой претензии за невзрачность обстановки; мой отец назвал бы это склонностью к умерщвлению плоти и объяснил бы тебе, что все, что причиняет ущерб телу, способствует спасению души. Впрочем, он никогда не заходит сюда. У него, видишь ли, есть другие заботы и некогда уделять внимание обиталищу своего сына. Мой папа презанятнейший тип. Он знает наизусть массу утешительных фраз на главнейшие события жизни. Приятно послушать. Жаль, что у него никогда нет времени поговорить… Ты рассматриваешь мою картинную галерею? Утром она бывает более выгодно освещена. Вот эта гравюра в красках ученика Паоло Учелло; предназначена для ветеринаров. В мощном творческом усилии артист сконцентрировал на одной лошади все бедствия, с помощью которых провидение очищает лошадиную душу; обрати внимание на одухотворенность взгляда… Вот это символическое изображение возрастов человека, начиная от колыбели и кончая могилой. В отношении рисунка вещь не особенно сильная; в ней ценен главным образом замысел. Дальше полюбуйся фотографией, сделанной с одной куртизанки Тициана, которую я повесил над своей кроватью, чтобы возбуждать у себя похотливые видения. Вот эта дверь в комнату Сары.
Жалкая комната произвела тягостное впечатление на Оливье; постель не убрана, и вода из умывальной чашки на туалетном столике не вылита.
– Да, мою комнату я убираю сам, – сказал Арман в ответ на его тревожный взгляд. – Вот здесь мой рабочий стол. Ты представить не можешь, на что вдохновляет меня атмосфера этой комнаты:
О воздух милого приюта…
Ей обязан я идеей моего последнего стихотворения "Ночной сосуд".
Оливье пришел к Арману с намерением поговорить с ним о своем журнале и получить у него согласие на сотрудничество; теперь у него пропала охота. Но Арман сам заговорил на эту тему:
– "Ночной сосуд"! Не правда ли, прекрасное заглавие? Со следующим эпиграфом из Бодлера:
Что это: погребальная урна, ждущая капелек слез?
Я пользуюсь там (вечно юным) античным сравнением с демиургом-горшечником, который лепит каждое человеческое существо как сосуд, предназначенный хранить в себе неведомое содержимое. В лирическом порыве я сравниваю себя самого с вышеупомянутым сосудом; мысль, которая, как я тебе говорил, возникла у меня вполне естественно при вдыхании запахов этой комнаты. Особенно я доволен началом стихотворения:
Без геморроя кто дожил до сорока…
Чтоб успокоить читателя, я хотел сначала сказать: "до пятидесяти…", но это никак не вмещалось в размер. Что касается «геморроя», то это, несомненно, одно из самых благозвучных слов… даже независимо от его значения, – со смешком прибавил он.
Оливье молчал, испытывая гнетущее впечатление от слов Армана.
– Излишне говорить, – продолжал Арман, – что ночной сосуд особенно польщен посещением горшка, подобно тебе, до верху наполненного ароматами.
– И ты ничего не написал, кроме этого? – с отчаянием спросил наконец Оливье.
– Я собирался предложить мой "Ночной сосуд" в твой славный журнал, но по тону, каким ты только что сказал "кроме этого", ясно вижу, что у него не много шансов тебе понравиться. Правда, в таких случаях поэт всегда может заявить: "Я пишу не для того, чтобы нравиться" – и остаться в убеждении, что он одарил мир шедевром. Но не стану скрывать от тебя, что нахожу свое стихотворение гнусным. Впрочем, я написал только первый стих. Я говорю «написал», но это неточное выражение, потому что я лишь сию минуту сварганил его в твою честь… Нет, в самом деле, у тебя была мысль напечатать что-нибудь из моих стихотворений? Ты хотел привлечь меня в число сотрудников? Не считал, значит, меня не способным написать что-нибудь чистоплотное? Различил на моем бледном челе печать гения? Я знаю, что здесь недостаточно светло, чтобы увидеть свое изображение в зеркале; но когда мне, этакому Нарциссу, случается созерцать себя в нем, я вижу только лицо неудачника. Конечно, это, может быть, всего-навсего эффект дурного освещения… Нет, дорогой мой Оливье, нет, я ничего не написал этим летом, и если ты рассчитывал на меня для твоего журнала, то можешь разувериться. Но довольно болтовни… Значит, на Корсике все было благополучно? Ты вволю насладился путешествием? Извлек из него пользу? Отдохнул от трудов? Набрался…
Оливье наконец не выдержал:
– Замолчи, пожалуйста, перестань ерничать. Если ты думаешь, что это меня веселит…
– Неужели ты думаешь, что это веселит меня! – воскликнул Арман. – Нет, дорогой мой, нисколько не забавляет! Я вовсе не такой дурак. У меня еще достаточно ума, чтобы понять, что все сказанное мной тебе – паясничество.
– Ты не можешь, значит, говорить серьезно?
– Мы начнем сейчас говорить серьезно, раз тебе нравится серьезный жанр. Моя старшая сестра Рашель слепнет. Ее зрение сильно ослабело в последнее время. Уже два года, как она не может читать без очков. Я думал сначала, что ей просто нужно переменить стекла. Этого оказалось недостаточно. По моему настоянию она пошла к специалисту. По-видимому, у нее ослабляется чувствительность сетчатки. Ты понимаешь, что это две различные вещи; при несовершенной аккомодации хрусталика приходят на помощь очки. Но даже после того как они удалили или приблизили зрительный образ, он может производить недостаточно сильное раздражение сетчатки и вследствие этого передаваться в мозг в очень смутном виде. Ясно тебе? Ты почти не знаешь Рашели, так что не подумай, будто я желаю растрогать тебя ее участью. Зачем же, в таком случае, я рассказываю тебе все это?… Затем, что, размышляя над ее болезнью, я пришел к убеждению: подобно зрительным образам, представления тоже могут доходить до мозга с большей или меньшей отчетливостью. Тупая башка получает только смутные восприятия; но именно поэтому она не способна отдать себе ясный отчет, что она тупая. Ее тупость могла бы причинить ей страдание только в том случае, если бы она сознала ее; но, чтобы сознать свою тупость, она должна поумнеть. Теперь представь себе на одно мгновение такого урода: дурака, который достаточно умен, чтобы ясно понять, что он дурак.
– Если он поймет это, то, право же, не будет больше дураком!