Из воспоминаний - В Маклаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, как в Москве после одного грандиозного процесса о беспорядках на фабрике Викулы Морозова, где нам удалось изменить квалификацию преступления, председатель после объявления вердикта пригласил всю защиту к себе в кабинет и от имени состава присутствия принес благодарность за то, что мы суду в его задаче помогли разобраться.
В 1903 году круг таких дел не только сразу во много раз увеличился, но стал ставить перед защитой новые и щекотливые вопросы. В этом году на рассмотрение судов стали передавать дела "политические", предусмотренные новым "Уголовным Уложением", до тех пор еще не введенным в силу. Дела этого рода, если они не были осложнены "общим преступным деянием", разрешались административным порядком по "Положению об охране". Всё это проходило помимо суда, а потому и защиты. Для этой административной репрессии было создано характерное название "переписки". Обвиняемый бывал не "предан суду", а только привлечен к "переписке", которая происходила об {265} нем, часто без его ведома и участия. Но, в 1903 г. были введены в силу некоторые статьи уголовного Уложения, и то, за что прежде карали путем "переписки", стало теперь предметом "разбора судов"; а следовательно в этих делах стала впервые допускаться защита. Я хорошо помню недоумение, которое вызвало это мероприятие власти. Чем оно объяснялось?
"Оптимисты" видели в этом торжество законности над прежним усмотрением власти, чему трудно было поверить, когда Плеве был Министром внутренних дел в апогее влияния. Пессимисты приписывали это просто желанию увеличить репрессию, которая по суду могла быть несравненно сильнее, чем административная кара. Но чем бы ни была вызвана передача судам политических дел, одна неблагоприятная сторона в этом все-таки оказалась. Она вводила политику в суд; одним судьям она открывала перспективу быстрой карьеры, других подводила под подозрение в их несоответствии "видам правительства". Так тогда называли то, что теперь именуют "уклоном". Здесь заключалась опасность для добрых традиций русского суда. Но и положение защитников становилось иногда щекотливым. В таких процессах речь по необходимости шла не только о действиях, по и политических взглядах и целях. По времени это совпало с тем оживлением, которое стало называться Освободительным движением. Я к нему еще должен буду вернуться. Лозунгом этого движения было: "Долой самодержавие".
В 1903 г. самый этот лозунг считался преступным; недаром первое политическое дело, которое в 1903 г. было передано Московской судебной Палате, была первомайская демонстрация молодежи с плакатом "Долой самодержавие!" Могла ли защита соглашаться, что самый этот возглас преступен? А с другой стороны можно ли было защищать подсудимого тем, чтобы этот возглас сделать своим, и повторять его от себя на суде? Подобные вопросы среди политических защитников подвергались {266} всестороннему обсуждению. Общего теоретического ответа на них быть не могло: "практика" их разрешала в зависимости от свойства дела, от личности и желания подсудимого и, наконец, от характера самого защитника. Вне суда он может и делать, и говорить, что угодно, поскольку это не противоречит личным его убеждениям. За свою откровенность он рискует, а иногда даже жертвует, но только собой; это право его, как всякого человека. Но если он согласился выступать по данному делу "защитником", у него есть свой долг не только перед его подзащитным, но и перед судьями. Он будет к ним обращаться, как к представителям государственной власти, зная, что и судьи могут поступать только в пределах своих прав и обязанностей. Только к этому он и может их призывать. Если он не должен задевать и оскорблять политических взглядов своего подзащитного, если он не может, не унижая себя, лицемерно от них отмежевываться, поскольку с ними согласен, то он всё-таки должен с уважением относиться к обязанности судей существующий закон соблюдать и защищать. Нельзя смешивать задачи политического деятеля и защитника.
В политических процессах происходило всегда искание синтеза между правами государства, которые отстаивают судьи, как орган государственной власти, и правами человеческой личности, которые представляет защитник. Нужен такт, воспитание общества, чтобы не попасть в противоположные крайности, чтобы судьи, а иногда и сами защитники не забывали о человеке, как это происходит в судах Советской России, но чтобы они не забывали и о правах "государства", что мы теперь иногда наблюдали во Франции, когда пытались судить "коммунистов", которые афишируют свое презрение к законам своего государства. В те годы, о которых я вспоминаю, этого быть еще не могло. Защищать, оставаясь в рамках закона и приличия, было возможно. Но я хочу показать на конкретных примерах те трудности, {267} которые при исполнении долга защиты могли возникать, и как при добром желании их можно было без ущерба для дела избегнуть.
В начале Освободительного движения мне пришлось выступить по следующему не страшному, но громкому и ответственному делу. В заграничном "Освобождении" была напечатана статья Михаила Стаховича, предводителя Орловской губернии. В примечании к статье редактор П. Б. Струве заявлял, что печатает ее "без ведома и согласия автора", но считает себя вправе так поступать, пока в России существует цензура. И, действительно, эта статья впечатление от одного процесса, где Стахович сидел как сословный представитель, - была послана им совсем не в "Освобождение", а в легальное "Право", где и была напечатана. Цензура ее вырезала из этого номера. Лицо близкое и к "Праву" и к Струве - он потом сам себя назвал - Г. Д. Волконский переслал ее в "Освобождение", где Струве ее и напечатал с соответственной оговоркой. Тогда кн. Мещерский в "Гражданине" разразился против Стаховича громовой статьей за то, что будучи губернским предводителем, он сотрудничает в "Освобождении". Оговорку редактора он объявил явной ложью и хитростью. Чтобы опровергнуть эту инсинуацию влиятельного публициста, Стахович решил его привлечь за "клевету".
Он сам торопился уехать в Манчжурию, где был представителем Красного Креста на Японской войне, но перед отъездом подал от себя жалобу на кн. Мещерского за клевету и просил меня на суде защищать его интересы. Встретив его в "Славянском Базаре", Плевако сам свои услуги ему предложил; от его услуг никто не отказывался. М. Стахович предоставил мне решить как с этим быть, но из "политических соображений" от моего участия в защите ни за что не хотел отказаться. Но именно для меня в этом деле был щекотливый вопрос, на который Стаховичу я тогда же указывал. Клеветой по нашему закону {268} называется ложное обвинение в деянии "противном правилам чести". Я не мог считать участие в "Освобождении" "противным правилам чести". Оно издавалось на средства либеральных земств; многие и земцы, и предводители снабжали его материалом; я сам писал в нем статьи, хотя и без подписи. Я не мог считать приписанный Мещерским Стаховичу поступок, т. е. помещение им статьи в "Освобождении" - противным правилам чести. А тогда даже в ложном утверждении Мещерского клеветы всё-таки не заключалось бы. Сам Стахович, а за ним и Плевако в этом со мной не соглашались. Стахович считал, что такое сотрудничество было бы для него недостойно, пока он был предводителем. Это он и написал в своей жалобе.
На эту позицию я не хотел становиться; я не хотел называть бесчестными тех предводителей, которые могли в "Освобождении" тайно сотрудничать, и с другой стороны не хотел давать повод мне приписывать мнение, будто сотрудничать в "Освобождении" можно трактовать, как бесчестный поступок. При такой постановке обвинения я в этом деле не считал для себя возможным участвовать: у Стаховича останется Плевако, который в этом был с ним солидарен. Однако сам Стахович не соглашался на мой выход из дела и предоставил мне свободу в постановке процесса. Я списался с Струве, и он тоже настаивал, чтобы я в этом процессе непременно участвовал. Иначе выйдет недоразумение. До какой степени он в этом был прав, видно из того, что большинство наших единомышленников были смущены моим согласием выступить в этом процессе и пришли на суд, предвидя на нем заслуженный конфуз для меня. Оказалось однако, что можно было поставить этот процесс, никого не задев и не унизив. Основанием обвинения я сделал только оговорку кн. Мещерского, что он не верит Струве, когда тот написал, что статья была напечатана без ведома и согласия Стаховича. Этим он инсинуировал, будто Стахович не только статью {269} в "Освобождение" дал, но и старался это скрыть, прикрываясь ложным заверением Струве. Только в этом было бы с его стороны деяние, противное правилам чести.
И обвиняя Мещерского я мог в своей речи сказать, что он приписал Стаховичу такую форму сотрудничества, которая не только для противников Струве, но и "для тех, кто продолжает с глубоким уважением относиться и к личности Струве и к журналу им издаваемому одинаково покажется недостойной Стаховича и противной правилам чести". (Эта моя речь была напечатана в юбилейном сборнике.) Суд Мещерского тогда осудил; его уже после, по якобы его bona fides (Добросовестность.), оправдала Палата. Но сторонники Струве, в том числе и он сам, оказались довольны такой постановкой процесса. Ей не противоречила и речь Плевако, который стал говорить только о содержании самой статьи и доказывал, что Мещерского возмутило ее содержание, а не то, где она была напечатана. Так этот процесс показал, что и в политических делах - ибо это было дело вполне политическое - можно было суд убеждать, не лукавя и не унижая своего подзащитного.