Магия, любовь и виолончель или История Ангелины Май, родившейся под знаком Рыб - Елена Ларина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я готовилась к этой встрече, как к свиданию. Накрасила ресницы тремя слоями и с ювелирной точностью разделила их на волоски с помощью иголки.
Вечер был теплым и душным. Выбирать наряд было особенно не из чего. Единственный вариант на такую погоду – голубенький трикотажный сарафанчик на тончайших лямках – вполне меня устраивал. В моем сознании вечером он переставал быть сарафаном и превращался в открытое платье. Мне хотелось понравиться Туманскому. Хотелось до умопомрачения.
Стуча каблучками, я перешла улицу и направилась по узкому переулку к заветному дому с мелкими окошками и тяжелым кольцом на двери.
Как он играет, я услышала еще с улицы. Окно на втором этаже было открыто настежь. Конечно, такая духота.
Я позвонила в дверь. Музыка продолжалась. Никто мне не открывал. Он меня не слышал. Он играл Чайковского, «Вариации на тему рококо».
Пришлось ждать до самого конца. Прерывать его после первой части я побоялась. От Тамары Генриховны я была наслышана о беспардонной публике, позволяющей себе аплодировать в середине произведения. Воспитанные люди между частями могут только покашлять.
Я стояла напротив его окна, прижавшись спиной к стене. И наполнялась благоговением перед его талантом. И сами собой вспомнились обрывки какого-то стихотворения, которое я нашла в старом журнале «Звезда», упавшем мне на голову с антресолей перед отъездом.
Запретить виолончель! Будоражит и тревожит.
То вливает в душу хмель, то, как зверь, грызет и гложет.
Поднимает в небеса. Оземь больно ударяет.
Отвергает словеса. Бытие утяжеляет.
Нам бы нежную свирель, с нас и скрипочки довольно.
Запретить виолончель! Слишком сладко с ней и больно.
Музыка закончилась. Надо мной раздались аплодисменты. Я подняла голову. На втором этаже дома, у которого я стояла, было распахнуто окно, и в нем показались две пары рьяно хлопающих сморщенных старческих ладошек.
Голый по пояс Туманский показался в своем окне, прижал руки к груди и сдержанно поклонился. Потом двумя руками убрал абсолютно мокрые волосы с лица. И уже собирался исчезнуть, но внезапно посмотрел вниз. Увидел меня. И махнул рукой.
Пока я переходила улочку, он уже открывал мне дверь.
На нем были только потертые джинсы.
– Ничего, что я без фрака? – устало улыбнулся он. – Заходи.
Я поднималась за ним по лестнице и смотрела на его спину, по которой с мокрых волос стекали капли. Спина у него была красивая, треугольная. По ней можно было наглядно демонстрировать анатомические различия мужчины и женщины.
– Ты не простудишься? – спросила я. – Все-таки вечер.
– У меня тут такая жарища была целый день, – обернулся он. – Каждые полчаса – голову под холодную воду. Иначе жизни нет. Сейчас уже полегче.
– Я тебя сильно отвлекаю? – тактично спросила я, когда мы зашли в квартиру.
– Нет, ангел мой, я уже закончил. Пять часов отыграл. На сегодня хватит.
Он помотал головой. На меня полетели брызги.
– Ты как твой Клац от снега… – тихо сказала я, нежно ему улыбнувшись. Он коротко глянул на меня. Подошел к холодильнику и вынул оттуда запотевшую бутылку с водой, щелкнул крышкой и выпил половину залпом.
После пяти часов занятий он был выжат, как шахтер, отстучавший смену в забое.
Вода стекала по шее на грудь, прокладывала себе извилистую тропу между рельефом мышц и терялась на тонкой темной дорожке, идущей по тощему животу вниз. Однажды я тоже по ней прошла… Но об этом лучше сейчас не вспоминать.
В центре комнаты стоял стул. На нем, уперевшись шпилем в пол, полулежала виолончель.
Наглые перепады ее талии и бедер невозможно было воспринимать спокойно. Неужели же можно привыкнуть к такому бесстыдному инструменту…
– Подожди здесь. Я схожу оденусь, – он побежал по лестнице на второй уровень квартиры. Внизу были кухня и гостиная. А наверху, вероятно, спальня.
Зазвонил телефон. Я слышала, как он взял трубку и заговорил по-английски. Флоранс? Кажется, так зовут хозяйку квартиры. Он долго молчал, потом рассмеялся, сказал два слова, потом его опять развлекала Флоранс.
Я подошла к виолончели, наклонилась над ней и стала ее рассматривать. Как она только выдерживает такой натиск эмоций? Фигурные эфы. Четыре внушительные струны, натянутые, как тетива. Всего четыре! А какая музыка!
Я дотронулась до виолончели пальцем. Казалось, она была живая, теплая и трепетная. Туманский все еще говорил по телефону. Я осторожненько села на стул. Придвинула к себе виолончель, обхватив коленями ее стройные бока. Прижала левое ухо к грифу. Дернула пальцем красную струну. Она отозвалась глубоким басом. Дернула тонкую. Она запела, задребезжав, повыше.
Туманский повесил трубку. Я слышала, как звякнул телефон. Напоследок я приложила ухо поближе и чуть посильнее дернула басовитую красную.
Она издала резкое «А-а-а!», сходящее на нет, как будто ее убили.
Что-то сверкнуло, и мне показалось, что мне отрубили голову. От неожиданности я вскрикнула. Шею от уха разрезало чем-то горячим.
Туманский с лицом, которого я не забуду никогда, в два прыжка скатился с лестницы.
За эти секунды горячая полоса налилась огнем и разошлась такой болью, какой мне испытывать еще не приходилось. Нужно было куда-то от нее деться.
В панике, с растопыренными пальцами, я вскочила.
Гулко упала на пол виолончель, забренчав порванной струной.
Туманский широко перешагнул через нее.
Одной рукой прихватил меня за затылок. Пальцы другой больно придавил к шее. Я застонала и попыталась вырваться.
– Не дергайся, – сквозь зубы сказал мне он. И рыжие звезды вокруг зрачка полыхнули огнем. Я увидела, как по руке его к локтю бегут две темные струйки крови.
А потом, как террорист, прикрывающийся заложницей, он потащил меня к раковине на кухне.
– …Тихо, тихо, ангел мой, – он сосредоточенно возился с моей шеей, с досадой промокая полотенцем выступающую кровь. – Голову-то мне самому давно надо было тебе оторвать. А я все ждал, пока ты нарезвишься. Теперь вот пришивать придется.
Он перетряхивал серую аптечку, вынимая какие-то пузырьки и нетерпеливо бросая их обратно.
– Все не то! А, вот… Кажется, нашел, – в бутылочке колыхнулась недвусмысленно темная жидкость.
– Йодом не надо! – взмолилась я.
– Надо, Федя! Надо.
Морщась, как художник над неудачной картиной, он осторожно убрал полотенце и широким мазком провел по открытой ране, которая тут же взорвалась от боли. Я зашипела и отпрянула. Слезы мгновенно накатили на глаза. Он тут же склонился к моей шее и быстро сказал.
– Дай скорей подую… Бедненькая девочка… Больно… очень… знаю.
От его слов мне стало жалко себя ужасно. Сдерживаться я уже не могла. Я всхлипнула и трехслойная тушь, не выдержав напора, потекла по щекам. Он крепко прижал меня к своей груди и поцеловал в макушку. Одеться он так и не успел.