Том 7. Так называемая личная жизнь - Константин Михайлович Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Фу, какая пыль, – бухнувшись на тахту, воскликнула она таким тоном, словно Лопатин забыл выбить эту пыль к ее приезду. – Уже пишешь! Неужели раз в жизни нельзя с утра поваляться в постели, как все нормальные люди!
Лопатин пробормотал, что все нормальные люди как раз не валяются с утра в постели, и, наморщив лоб, чтобы не потерять нить важных для него мыслей, попытался дописать еще несколько фраз под жужжание жены, не обращавшей внимания ни на его занятия, ни на выражение его лица. Обхватив руками колени и раскачиваясь на тахте, она продолжала вчерашний рассказ о своем театре, – оказывается, она прилетела сюда не одна, а с Евгением Алексеевичем.
Евгений Алексеевич, как еще вчера понял Лопатин, был новым директором их театра; он прилетел в Москву, чтобы вывезти какой-то впопыхах забытый, а теперь нужный до зарезу реквизит.
А Ксения прилетела с ним, чтобы привезти из Москвы новые пьесы, тоже, по ее словам, нужные до зарезу. Одна из этих пьес репетировалась здесь в единственном оставшемся в Москве театре, говорили, что она хорошая и что ее написал один военный корреспондент, у Ксении, как назло, вдруг выскочила из памяти его фамилия.
– Говорят, молодой и симпатичный, с усиками. Ты его знаешь! Он тоже у вас. Какой он? Правда, симпатичный, можно с ним разговаривать? – приставала она к мужу.
– Можно, – продолжая писать, буркнул Лопатин, вспомнив своего молодого и щеголеватого сослуживца. – Немного пижон, но в общем ничего.
– Хоть бы ты когда-нибудь о ком-нибудь хорошо отозвался!
– А чего мне о нем хорошо отзываться, – усмехнулся Лопатин. – Он молодой и красивый, а я старый. Пойдешь к нему за пьесой, еще влюбишься, чего доброго!
– Вечно у тебя глупости на уме. Перестань сейчас же писать!
– Ну, перестал…
– Слушай, а может, ты сам напишешь нам пьесу? Почему бы тебе не написать нам пьесы, а? – она подпрыгнула на тахте от радостно озарившей ее идеи. – Да нет, ты просто обязан нам это сделать.
– Кому обязан, почему обязан? Ну почему я вдруг обязан писать вам пьесу?
– Нельзя быть эгоистом, – сказала Ксения. – Ты вполне можешь написать пьесу, значит, это твой долг! Мало ли что тебе не хочется!
– Да я отроду пьес не писал!
– Я тоже до прошлой зимы никогда не была завлитом, – победоносно сказала Ксения.
Не найдясь, что возразить против такого аргумента, Лопатин махнул рукой.
– Ладно, я подумаю…
– И нечего думать! Попросишь у своего редактора отпуск, полетишь вместе со мною и за месяц напишешь там пьесу. Гораздо лучше, чем все твои корреспонденции! Все равно они приходят к нам, когда мы все это уже слышали по радио.
Последнее замечание жены окончательно разозлило Лопатина: ему вспомнился и вчерашний разговор с редактором, и погибшие товарищи, и то, какой ценой доставались иногда корреспонденции…
– Никакого отпуска просить я не буду, – сказал он, – и никуда с тобой не полечу.
– Ну и грубо.
Лопатин вздохнул и вспомнил, что ему сегодня с утра надо являться к редактору и не то лететь, не то ехать под Калугу.
– Долго ли ты здесь пробудешь? – спросил он.
– Не знаю. Как будут дела у Евгения Алексеевича. Я полечу обратно вместе с ним.
– А то мне надо сегодня поехать дня на два, на три…
– Куда поехать?
– На фронт.
– Глупости! – сказала Ксения.
– Не глупости, а приказание редактора.
– Не может быть! Он был вчера так мил со мною, когда я говорила с ним по телефону, он же отлично знает, что я к тебе приехала. Я просто возьму трубку и позвоню, чтобы он тебя никуда, не посылал, пока я здесь.
Угроза была глупой, но реальной.
– Сейчас напьемся чаю, и я поеду, – сказал он, пресекая разговор.
– Хорошо, – сказала Ксения. – Я теперь уверена, что у тебя тут что-то появилось без меня.
– Война у меня появилась без тебя, – угрюмо сказал Лопатин. – Война, понимаешь!
У него был смешной вид – в пижаме, валенках и полушубке, но жена прекрасно знала, что, несмотря на этот смешной вид, решение его бесповоротно, и сочла за благо сделать то, что всегда делала в таких случаях, – заплакала. Ей вовсе не так уж безмерно хотелось, чтобы он остался, но она просила, а он не остался; от этого страдало ее самолюбие, и слезы были отчасти искренними. Впрочем, она всегда плакала без затруднений, легко и красиво.
Чай пили в глубоком молчании. Лопатин сидел по одну сторону стола, а Сюня и Геля – по другую. Пока он брился и одевался, они уже успели перемолвиться и теперь восседали против него, обиженные и страдающие от собственного решения не говорить за столом ни слова.
– Ну ладно, до свидания, – крикнул Лопатин, уже надев ушанку и стоя в коридоре.
Жена сорвалась с места, побежала и порывисто и жадно поцеловала его в губы, прошептав: «Только потому, что на фронт, иначе бы и не прикоснулась к тебе».
Уже спускаясь по лестнице, Лопатин вспомнил, что из-за всей этой болтовни так и не поговорил с женой о том, о чем больше всего хотел поговорить, – о дочери. «Ладно, вернусь и поговорю, – подумал он. – Не уедет же она, в самом деле, за эти два-три дня».
Газета вышла поздно, редактор только что встал и сидел за столом невыспавшийся, с набухшими веками.
– Можешь пока не ехать, – сказал он Лопатину. – Пошлю вместо тебя Гурского. Он давно просится. А ты вместо него посидишь здесь на правке, одну-две передовые дашь. Вчера сгоряча не сообразил, что, раз приехала жена, надо дать человеку пожить в Москве.
– Ничего, она еще побудет здесь, – не желая менять своего решения, сказал Лопатин, – а я съезжу и вернусь.
– Смотри, как знаешь, но не задерживайся. Доберись до Калуги, первый материал в зубы, и назад, – сказал редактор, решивший, что Лопатин хочет поехать, чтобы загладить их вчерашнюю размолвку, и довольный этим. – Прямо сейчас поедешь?
Лопатин кивнул.
– Тогда зайди в фотоотдел. Туда к ним от меня пошел клише брать для своей газеты Васильев, армейский редактор. Он тебя захватит до Тулы. А в Туле – наш Тихомирнов и наша «эмка».
Лопатин зашел в фотоотдел и действительно застал там укладывавшего в полевую сумку пачку клише худого батальонного комиссара, в плохо сшитой горбатой шинели. Лицо у батальонного было злое и желтое.
Когда Лопатин попросил подвезти его, батальонный поморщился и сказал, что выедет в Тулу только в четырнадцать – через три