Время ненавидеть - Измайлов Андрей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чай стынет. Уткнулись в бумажки, как последние… А Валентина для них – пустое место. Для Гребнева Валентина – пустое место. Сидит, как последняя дура, пятый раз про какого-то мельника перечитывает. Мельник, мельник! И тут – мельник! Дался всем этот мельник!.. Если Валентина здесь не нужна, то она пойдет. Чай стынет. Если здесь нужна не Валентина, а Валентина Александровна, то тогда:
– Павел Михайлович, отвлекитесь на минутку. Еще по поводу суммы в несколько тысяч…
Как Валентина Александровна она здесь тоже не нужна – осек ее Гребнев досадливо:
– Потом, потом!
Потом так потом. Если будет это «потом». До свиданья. А он еще и:
– И не забудьте связаться с Крайновым. Или – пожалуй, так будет надежней, – со Звягиным.
Кретин! Какой Крайнов! Какой Звягин! Хватит с Валентины и того, что она с ним, с Гребневым, связалась! Дерг – сумочку. Оттуда – врассыпную мазилки, таблетки, ключи, флакон. Не надо ей помогать! Сама соберет! Не нуждается она в помощи ни Гребнева, ни бугая с бумажками! Сама соберет, сказала! Если Гребневу бугай с бумажками важней, чем она, пусть Гребнев и занимается бугаем. А ее не надо провожать! Пусть Гребнев сидит и тетешкает свою ногу. Неужели не чувствует: не надо ее провожать!
– Что-о-о?!. Ну, и дурак!
… Гребнев сам не ожидал от себя той резкости, с которой оборвал («Потом, потом!»), когда Валентина вдруг заговорила о тысячах, а у Сэма что-то дрогнуло, мигнуло. И Гребнев сразу оборвал Валентину на полуслове – не объяснишь ведь, да и что объяснять? Вот он, Сэм, – тут, рядом. Слушает внимательно. Гребнев понял, что Валентина уходит, и решил «ковать железо»: ляпнул про Крайнова, пока было кому ляпнуть при Сэме. Расписка от Звягина Крайнову, расписка в Дале, Даль у Сэма, Сэму словарь мог достаться от Крайнова. Ну?!
На фамилию Сэм не отреагировал никак. Зато когда Гребнев по инерции, уже довырабатывая жилу, назвал Звягина, Сэм отреагировал – снова дрогнуло что-то, снова мигнуло.
И Валентина отреагировала: встала, завернулась в свою крупноячеистую шаль и – в коридор на выход. Все это одним движением. Не одним, конечно, но так. у нее получалось: один жест плавно переходил в другой – неуловимо, пантерно. Даже мелочевку чисто женскую, разбежавшуюся по полу из сумочки, слизнула горстью, как завершающее коронное па. Чего чего, а изящества ей было не занимать. Да, умела!!!..
Гребнев, во всяком случае, очень ей проигрывал, наверное, когда зашкандыбал, пытаясь проводить. Долг вежливости… И уж совсем для самого Гребнева непонятно, как у него сорвалось с языка:
– Мужу привет! – вполголоса и весьма ехидно.
Хотел браво пошутить…
– Ну и дурак! – сказала губами Валентина, уронила тяжеленные веки. Ушла.
А Гребнев вернулся в комнату и остервенело сказал Сэму:
– Н-ну?! Чай будем пить?!
Очень дисциплинированный и застенчивый Сэм не стал пить чай. Сэм вообще заскочил только на секунду. Сэм вообще лучше материал пока заберет, а завтра- послезавтра принесет готовый. А то это только наметки и не очень разборчиво – он сам знает. Он посоветоваться хотел только, как композицию выстроить. Сэму еще в три места надо.
И Сэм отправился в свои три места, хотя Гребнев с удовольствием отправил бы его только в одно.
Чай остыл. Гребнев издолбил кусок сахара в чашке – сахар рассыпался под ложечными ударами на крошки, но никак не желал растворяться.
***… За те два часа, которые он сам себе дал, уйти удалось довольно далеко. Хотя трудно сказать, далеко ли ушел: новолуние. Темнота давила сверху низким небом, беспросветным переплетением листвы над головой, еловыми могучими шапками. Темнота липла к лицу неожиданной паутиной – он торопливо смазывал ее ладонью со лба, с подбородка. Шел дальше. Темнота норовила ткнуть ему веткой в глаз – он отшатывался назад, ощупью находил ветку, отводил в сторону. Шел дальше, уже вытянув руку перед собой. Темнота подставляла подножки – он больно ударялся коленкой, спотыкался, стараясь упасть бесшумно, вставал. Шел дальше. Темнота чавкнула под ногами набухшим мхом. Болото, определял он, надо левее. Болото – это хорошо. Если уже болото, значит, ушел далеко. Теперь только надо взять левее, чтобы не завязнуть.
Ушел! Успел проскочить клещи до того, как сомкнулись челюсти облавы. Успел! До последней минуты не был уверен в этом: а вдруг не проскочил, вдруг раздастся впереди приглушенный говор, неизбежные шорохи – даже при идеальной выучке шорохи неизбежны. Их ведь должно быть очень много – тех, кто брошен на облаву. И продвигаться они должны частой цепью, чтобы никто не проскочил. Он знает, он сам делал перевод.
Он проскочил! Дал себе целых два часа и проскочил до того, как цепь замкнулась. Он понял это, когда: за спиной, далеко, застучал пулемет, сорвались с цепи автоматные очереди, расплескали тишину гранаты…
Тогда он побежал – шумно, ломая сучья, разгребая трещащий кустарник дикой малины, взвизгивая от хлыстовых протяжек лесной, в рост, крапивы. Дышал тяжело, с «хаканьем». Силы кончались. Въехал ногой в муравейник, отскочил в сторону, сделал еще несколько шагов, запнулся щиколоткой о торчащий корень здоровенного выворотня – свалился в яму. Все. Силы кончились. Затих.
Он даже не стал подгребать листьев, прятаться. Нависшее над ямой корневище выворотня надежно укрыло его скрюченными пальцами… Но заснул не сразу. Сил не было, но сна – тоже. Что же он сделал?! Что он сделал! А что такого он, вообще-то говоря, сделал?!. Если рассуждать логически! Если логически рассуждать! Если логически-то!
… Лыба молодцевато выскочил сегодня днем из землянки командира, поманил пальцем:
– Пра-ахфессор! Ну-ка!
Он старательно продолжал оттирать миски песком. Никакой он Лыбе не «профессор»!
– Ты что, оглох?! Светик!
И никакой он Лыбе не «светик»! Привязался! Все из-за этих четырнадцати лет! Светик… Придумали, тоже мне!
Разве он так представлял себе все это? С его-то знанием языка!!! Он представлял засаду у развилки – вот он, автомобиль! Гранату – под колеса, очередь! И они уже выволакивают с заднего сиденья сухощавого полковника с моноклем. Почему-то непременно сухощавого и непременно с моноклем. И портфель. А потом командир говорит: «Мы долго думали… Больше некому. Язык знаешь ты один». И он надевает мундир полковника (хорошо, что сухощавый, – и ушивать не надо), вставляет в глаз монокль, зажимает портфель под мышкой… Потом эта сволочь Кринкль смотрит на него прозрачно, сквозь, но кривит губу вежливой улыбкой: «Ну, как там в Берлине?». И он с чистейшим нижнесаксонским выговором высокомерно отвечает: «В Берлине осень. Меня больше интересует, обер-лейтенант, как у вас обстоят дела с… Покажите все документы, имеющие отношение к…». И так далее. Что – и как далее, он не задумывался. Ясно одно, он бы такого понаделал немцам. И они бы ничего не заподозрили. С его-то знанием языка!
А он со своим знанием языка скребет миски и котелки, бинтует раненых, переводит портфельные бумажки, добытые другими при вылазках, дублирует на русский попавшихся фрицев. Все из-за своих четырнадцати лет! Какой может быть монокль, какой сухощавый полковник, какой маскарад! Тот же Кранкль сразу – хвать! И – в «больницу». Несмотря на нижнесаксонский выговор. Да и без всякого маскарада его все равно – хвать! Стоит Сытнику увидеть его в городе. Сытник не простит царапины. Сытник очень заботится о своей внешности. Сытник тогда на майские врезал так, что выбил ему четыре зуба, а он… что он мог сделать, тогда тринадцатилетний, против верзилы, который уже восьмилетку окончил и еще три раза в одном классе сидел? Вцепился ногтями в лицо, чуть глаза не выцарапал… Теперь Сытник, Клим Сытников, ходит по городу с повязкой полицая, винтовка за спиной болтается прикладом вверх. «Я его!.. – шипит тот же Лыба. – Я из него!..». И говорит, что он сделает из Клима Сытникова, когда доберется до него. Но добраться до Сытникова непросто: чует, ходит только днем. А ночью баррикадируется, пьет – никаким калачом не выманить, не достать.
Так что в форме ли воображаемого полковника, без формы ли – в город ему, пацану еще, нельзя. И он уже который месяц скребет миски и котелки, бинтует раненых, переводит…
– Све-етик!!!! – Лыба подобрал камешек, метнул несильно. Камешек брякнул об котелок.
Он вздрогнул от неожиданности, поднял голову – теперь не сделаешь вид, что не заметил. Лыба его бесил. Своей покровительственностью. «Ты у нас праахфессор!». Уж по сравнению с Лыбой – тоже мне, тракторист! – да, профессор! Подумаешь, герой – штаны с дырой! Очередного «языка» взял! И на каком языке вы с этим «языком» будете говорить? Так-то! А сами: Светик, Светик!
Лыба по-свойски хлопнул его по плечу. Он дернулся, сбрасывая руку, извернулся, шагнул в землянку. Лыба – за ним.
Командир, иссиня-бритый («И если увижу у кого щетину, на костре палить буду! Не распускаться!». Но и личный пример не помогал…), сидел на чурбаке, мучил английским и себя, и вытянувшегося перед ним «языка»: