Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература - Томас Элиот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому я вынужден попытаться выразить то, что чувствую, непрямо, изложив вам свое представление о значении Нобелевской премии по литературе. Если бы речь шла просто о признании заслуг и известности автора за пределами его страны, у иноязычного читателя, едва ли можно было бы счесть кого-либо из нас, поэтов любых времен, более других достойным такого — отличия. Но, на мой взгляд, Нобелевская премия — нечто иное и большее. Присуждаемая представителям разных народов, она, как мне кажется, скорее означает, что человек избран неким, как будто бы свыше ниспосланным актом милости выполнять особую, новую для него роль и стать особым символом. Совершается церемония, в результате коей на человека неожиданно возложена новая для него миссия. И вопрос не в том, достоин ли он столь высокой награды, а в том — сможет ли он выполнить возложенную на него миссию: быть представителем, насколько это вообще возможно для человека, чего-то гораздо более значительного, чем его собственное творчество.
Из всех искусств поэзию обычно считают наиболее привязанной к определенной местности, определенной культуре. Живопись, скульптуру, архитектуру, музыку могут воспринимать все, кто их созерцает и слышит. Но язык, особенно язык поэзии, — совсем иное дело. Может показаться, будто поэзия разделяет, а не объединяет людей.
Но вместе с тем мы должны помнить: язык воздвигает барьеры, зато сама поэзия дает стимул к их преодолению. Наслаждаться поэзией, созданной на другом языке, — значит наслаждаться общением с народом, говорящим на этом языке, значит понять этот народ, и это понимание иным путем недоступно. Вспомним историю поэзии в Европе и великое влияние, оказываемое поэзией одного языка на поэзию другого; нужно помнить о безмерном долге каждого значительного поэта поэтам не только своего языка, но и иноязычным. Вдумаемся — поэзия любой страны и любого языка пришла бы в упадок и погибла, если бы ее не питала поэзия других языков. В обращении поэта к своему народу звучат голоса всех иноязычных поэтов, оказавших воздействие на его творчество. В то же время младшие иноязычные поэты воспринимают его поэзию и в свою очередь передадут частицу его мировосприятия, в известной мере дух его народа своему народу. Частично путем влияния на поэтов, частично через переводы, в которых эти иноязычные поэты на свой лад воспроизводят его стихотворения, частично через читателей, способных прочитать его на его родном языке, поэт может помочь народам понять друг друга.
Конечно, многое в творчестве каждого поэта находит отклик лишь у тех, кто живет в одной с ним стране и говорит на том же языке. Тем не менее есть смысл в понятии "европейская поэзия" и даже "мировая поэзия". Думаю, именно в поэзии люди разных стран и языков — хотя в любой стране это очевидно лишь по немногочисленному меньшинству — обретают понимание друг друга, и сколь бы неполным, частичным оно ни было, оно все равно существенно. И я расцениваю присуждение Нобелевской премии по литературе поэту прежде всего как утверждение наднациональной ценности поэзии. С этой целью время от времени и награждают поэта: и вот я — перед вами, но не благодаря личным заслугам, а как символ, по крайней мере на какое-то время, высокого назначения поэзии.
Комментарии
Нобелевская речь (1948). Впервые: "Nobelprisets innebord, tal vid Nobelfesten pa Stockholms Stadshus den 10 December 1948" // Bonniers Litterara Magasin, XVIII. 2, Feb. 1949 (в переводе на шведский). Перевод выполнен по изданию: "Literature. 1901–1967" / Ed. by Frenz H. — Amsterdam, London, N. Y.: Elsevier publishing company, 1969. Публикуется впервые.
Религия и литература
То, что я намереваюсь сказать, должно послужить, главным образом, поддержке следующего положения: литературную критику необходимо дополнять критикой с определенной этической и богословской позиции. В какой мере каждая эпоха достигает определенного общего согласия в отношении этических и религиозных проблем, в той же мере и литературная критика может, не касаясь их, существовать самостоятельно. В эпохи, подобные нашей, когда такого общего согласия нет, читателям-христианам тем более необходимо скрупулезно поверять свое чтение, и особенно чтение художественной литературы, ясными этическими и религиозными критериями. "Величие" литературы не может определяться исключительно критериями литературными, хотя нам следует помнить, что принадлежность того или иного явления литературе может определяться только литературными критериями1.
В течение нескольких прошлых столетий молчаливо предполагалось, что никакой взаимосвязи между литературой и богословием не существует. Это не отрицает того, что литература, — я имею в виду, опять-таки, прежде всего, литературу художественную, — была, есть и, возможно, всегда будет судима согласно неким нравственным критериям. Однако, нравственные оценки произведений литературы осуществляются лишь в соотношении с набором нравственных правил, принимаемых каждым поколением, независимо от того, живет ли оно в согласии с ними или нет. В эпоху, которая принимает некое определенное христианское мировоззрение, общепринятый жизненный кодекс может быть явно ортодоксален; хотя даже в эти периоды он может возводить такие понятия, как "честь", "слава" или "месть", в ранг, совершенно неприемлемый для христианства. Зафиксированная в драматургии этика елизаветинской эпохи предоставляет нам интересный материал для изучения. Но когда общий кодекс оторван от своего религиозного основания и становится, следовательно, все более и более лишь делом привычки, к нему начинают относиться с предубеждением и подвергают изменению. В такие времена нравы открыты преображающему их воздействию литературы; так, мы обнаруживаем на практике, что "недозволяемое" в литературе является всего-навсего непривычным для современного ей поколения. Общеизвестно: то, что шокирует одно поколение, принимается следующим совершенно спокойно. Эта приспособляемость к изменению нравственных критериев иногда приветствуется с удовлетворением как свидетельство человеческой способности к совершенствованию, между тем как она является лишь свидетельством того, сколь непрочны основания нравственных суждений людей.
В данном случае я веду речь не о религиозной литературе, но о приложении нашей религиозности к критике любой литературы. Стоило бы, однако, установить сначала различия тех трех смыслов, в которых, как я полагаю, мы можем говорить о "религиозной литературе". Первый — это тот, когда мы говорим о "религиозной литературе" в одном ряду с "исторической литературой" или "научной литературой". Я имею в виду, что мы можем считать литературой одобренный королем Яковом перевод Библии[119] или работы Иеремии Тейлора[120], подобно тому как мы считаем литературой исторические сочинения Кларендона или Гиббона[121], двух наших велиюга английских историков; а также подобно тому, как мы считаем литературой "Логику" Брэдли или "Естественную историю" Бюффона. Все эти писатели был людьми, обладавшими, вне прямой связи с их религиозной, или исторической, или философской целью, великолепным даром языка, превращающим чтение их трудов в наслаждение для всех, кто способен наслаждаться хорошим языком, даже не питая интереса к предметам, которые имели в виду эти авторы. И я бы добавил, что даже в случае, когда научное, историческое, богословское или философское сочинение, являющееся также и "литературой", устаревает во всех других отношениях, кроме литературного, — его вряд ли можно было бы назвать "литературой", если бы оно не имело научной или иной ценности для своего времени. Признавая законность такого наслаждения, я. более остро осознаю его неуместность. Те, кто наслаждается подобными произведениями исключительно из-за их литературных достоинств, — в сущности, паразиты; а мы знаем, что паразиты, когда их оказывается слишком много, становятся распространителями болезней. Я мог бы обрушить громы и молнии на литераторов, приходящих в восторг по поводу "Библии как произведения литературы", Библии как "величайшего памятника английской прозы". Те, кто говорит о Библии как о "памятнике английской прозы", попросту любуются ею как памятником над могилой христианства. Впрочем, мне надо избегать окольных троп в своих рассуждениях: достаточно сказать, что точно так же, как сочинения Кларендона, Гиббона, Бюффона или Брэдли[122] имели бы меньшую литературную ценность, будь они лишены ценности, соответственно, исторической, научной и философской, так и Библия имела литературное влияние на английскую литературу не потому, что ее считали литературой, но потому, что в ней видели возвещение Слова Божия. И тот факт, что литераторы ныне обсуждают ее как "литературу", — возможно, знаменует конец ее "литературного" влияния.
Второй тип связи религии и литературы обнаруживается в том, что называется "религиозной" или "духовной" поэзией. Каков сегодня обычный подход любителя стихов — я подразумеваю здесь истинного любителя и знатока, а не того, кто подхватывает восторги других, — к данному разделу поэзии? Полагаю, ответ уже содержится в именовании ее разделом. Он считает, не всегда осознанно, что, характеризуя поэзию как "религиозную", мы обозначаем тем самым очень ясные границы. Для большинства людей, любящих поэзию, "религиозная поэзия" есть разновидность поэзии второго ряда: религиозный поэт для них — не тот, который трактует весь предмет поэзии в религиозном духе, но поэт, имеющий дело с ограниченной его частью; он просто оставляет вне поля зрения все то, что люди считают своими главными страстями, тем самым признавая свое незнание этой области. Такова, я полагаю, реальная позиция большинства любителей поэзии в отношении таких поэтов, как Воэн, Саутвелл, Крэшо, Джордж Герберт[123] или Джерард Хопкинс[124].