Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Борис Парамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько лет назад в Америке умел профессор классической филологии Гарвардского университета Джон Финли. Некрологи были переполнены воспоминаниями о его легком нраве и о его чудесном юморе (кстати, по-английски нрав и юмор - слова и понятия почти синонимические). Приводилась одна его шутка, обращенная к студентам-первокурсникам: "Наша задача состоит в том, чтобы вы в предстоящие годы учебы посвящали мыслям о сексе не 80, а 60 процентов своего времени". Эти слова - не только шутка, в них заключен громадный культурно-исторический смысл: это свидетельство о западном опыте в самом широком смысле этого понятия. Чему научила западных людей их история - так это тому, что в жизни невозможно осуществление максималистских программ. Никогда ничего не получается на сто процентов, и не надо к этому стремиться. Постарайтесь быть получше хотя бы на двадцать процентов, - а там дело пойдет.
Тому же учит и Сомерсет Моэм - если можно сказать, что он вообще чему-то учит, а не просто со вкусом рассказывает истории.
Тем не менее нельзя отрицать, что порой он ставил себе большие задачи, - и вот на этом поле как раз и правомерно его сравнение с русскими писателями. Вещь с большими претензиями - упоминавшийся уже роман "Лезвие бритвы". Я не сомневаюсь, что он смоделирван по Достоевскому, по его "Идиоту", а также по Алеше Карамазову. Задание было - создать образ стопроцентно положительного героя. И конечно же, Моэму это не удалось, как в свое время не удалось и Достоевскому. Критики писали, что в "Лезвии бритвы" самый живой персонаж - не Ларри Даррелл, а ЭллиотТемплтон, что Моэму удался сноб, а не пилигрим. Это и не удивительно, - такое задание не удавалось осуществить ни одному писателю; но если в случае Достоевского самые эти попытки понятны, то непонятно намерение Моэма создать христоподобную фигуру. Зачем это было ему, скептическому европейцу и апробированному цинику?
Думаю, что у меня есть ответ на это. Ларри Даррел - это сублимация мужского образа, образа мужчины как такового. Это попытка Моэма преодолеть его гомосексуальную установку.
Факт гомосексуальности Моэма давно известен, хотя сам он никогда ни в какие откровенности по этому поводу не пускался. Как истый викторианский (или, скорее, эдвардианский) джентльмен он, наоборот, всячески скрывал этот факт, стараясь вести образ жизни, отвечающий моральным требованиям той эпохи. Это значит прежде всего, что он заставлял себя водиться с женщинами, и это ему удавалось гораздо успешнее, чем многим другим джентльменам его склада. Моэм был двенадцать лет женат, у него была дочь; кстати, развелся он с женой и возненавидел ее только тогда, когда она начала болтать о его истинных предпочтениях, сама узнав о таковых довольно поздно. Жену его звали Гвендолен Мод Сайри. До женитьбы у Моэма был долгий - восьмилетний - роман с актрисой Сильвией Джонс, дочерью известного драматурга, и он делал ей предложение, ею отвергнутое. У него даже была русская любовница - Александра (Саша) Кропоткина, дочь знаменитого анархиста, жившего в эмиграции в Англии. Это Саша ввела Моэма в русские политические круги летом семнадцатого года, когда он прибыл в Россию со своей деликатной миссией.
У молодого Моэма есть книга, которую нельзя назвать удачной, но которая интересна как раз в обсуждаемом плане, - "Волшебник", сочинение 1907 года. Герой ее Оливер Хаддо смоделирован по Алистеру Коули, человеку, пользовавшемуся репутацией сатаниста, во всяком случае знатока оккультных наук. (Его имя, кстати, встречалось русским читателям в парижских мемуарах Хемингуэя.) В романе Оливер Хаддо напускает чары на Маргарет и уводит ее от ее жениха доктора Бертона, но в их браке она остается девственницей - потому что именно кровь девственницы нужна магу для того, что создать искусственные живые существа - гомункулов. В конце концов доктору Бертону удается убить Хаддо, но Маргарет погибает.
Самый простенький психоанализ позволяет увидеть в этом романе за сюжетным шифром его подлинное содержание. Конечно, это попытка автора избавиться от гомосексуальных наваждений. Оливер Хаддо - это и есть образ гомосексуалиста, не способного породить ничего живого и приносящего женщину в жертву своим фантазиям. В то же время Оливер Хаддо - образ художника, самого Моэма, если угодно, - как он видел в себе художника, и какого.
В книге об Испании Моэм высказался о гомосексуализме в его творчески-художественных потенциях:
Я должен сказать, что отличительной чертой гомосексуалиста является отсутствие серьезности в отношении многих вещей, которые со всей серьезностью воспринимает обыкновенный человек. Диапазон такого отношения - от пустого легкомыслия до сардонического высмеивания. Он придает важность вещам, которые большинство людей находят незначительными, а с другой стороны, смотрит цинично на предметы, повсеместно считаемые важными в духовном обиходе. У него живое чувство красоты, но он способен видеть в ней лишь декорацию. Он любит роскошь, он эмоционален, склонен к фантазии, тщеславен, болтлив, остроумен и театрален. Его отличает острый глаз и быстрота сообразительности, и он способен проникать в глубины - но врожденное легкомыслие не позволяет ему отличить настоящую драгоценность от пестрой мишуры. Он мало изобретателен, сложные композиции даются ему с трудом, но у него замечательный дар орнамента. Он жизнеспособен и блестящ, но редко отличается настоящей силой. За рекой жизни он иронически наблюдает, стоя на берегу. Любое глубокое убеждение он считает не более, чем предрассудком.
Гомосексуальность не позволяет художнику стать великим, потому что горизонт его уже, чем мироощущение обыкновенного человека. Он не может видеть мир в его целом, и многие из типичных человеческих эмоций ему недоступны. Художник-гомосексуалист никогда не достигал вершин гениальности, за исключением Шекспира, если считать его сонеты действительным доказательством его гомосексуальности.
Это, конечно же, устаревший текст; по нынешним стандартам его можно даже назвать политически некорректным. Да и фактически ко многому можно тут придраться. Гомосексуализм Шекспира, согласен, дело темное, но как насчет Микельанджелло? был он гением или нет? Образ художника-гомосексуалиста смоделирован Моэмом по Оскару Уайльду - тогдашнему кумиру продвинутых эдвардианцев.
Теме не менее мне нравится позиция Моэма - человека и писателя, предпочитавшего сублимацию, трудные обходные пути для самовыражения, а не стремившегося, как делают это нынче, любую эксцентричность представить как преимущество или даже как достижение. Жизнь трудна, и стараться ее облегчить - не значит избегать культурных напряжений. Урок Моэма: не будучи моралистом, сохранять благопристойность - остается актуальным и посегодня.
Веселые вдовы ЛЕФа
Приступив к третьей передаче о ЛЕФе, я всё же раздобыл читанную давно и полузабытую книгу Юрия Карабчиевского о Маяковском; освежил ее в памяти. Впечатление блеска и энергии сохранилось; но теперь мне стали совершенно ясны недостатки этой в свое время нашумевшей книги. Недостаток, собственно, один: тотальное неприятие всего бывшего в советской истории, видение этой истории под знаками эпохи застоя, когда советская система, уже выродившаяся, явным образом умирала и своими трупными ядами отравляла собственную историю. Было утрачено понимание историчности советской системы: тот факт, что она имела разные этапы, уже не воспринимался. Влиятельные тогдашние книги, например мемуары Н.Я. Мандельштам, подкрепляли и как бы обосновывали эту тенденцию: она, например, сделала всё что могла, чтобы развенчать миф советских двадцатых годов.
Тут вспоминается один исторический случай, сохраненный в мемуарах Герцена: как Белинский, поспорив с каким-то немцем, в конце концов, на его реплику: "Ну, с этим-то вы не можете не согласиться", ответил: "Что бы вы ни сказали, я не соглашусь ни с чем". Вот так же, и в куда большей степени, это относится к сочинениям Белинкова, которые сейчас читать просто невозможно: человек, ставящий в один ряд Шкловского и Кочетова, не может восприниматься всерьез, этот полемический запал, вполне понятный в свое время, нынче стал архаикой. Вообще есть одно золотое правило, высказанное великим эстетом и вообще большим человеком Константином Леонтьевым: в эпоху реакции следует быть с либералами, а в либеральную эпоху полезно помнить о ценностях консервативных. Избави Бог, я не говорю о ценностях коммунистического режима, эта ностальгия мне чужда; но ЛЕФ, но Маяковский, но левое искусство, русско-советский авангард ценностью были, и не только эстетической, но общекультурной. ЛЕФ - отнюдь не банда воинствующих графоманов, как называет его Карабчиевский.
Тема, обещанная на этот раз: ЛЕФ и женщины; можно даже сказать - коммунизм и женщины. Вспомнить хрестоматийное у Маяковского: "Я с небес поэзии бросаюсь в коммунизм, потому что нет мне без него любви". Это совершенно искренние строчки, Маяковский вообще не врал и не притворялся: он действительно хотел видеть эти темы - коммунизм и любовь - вместе, вместе решить. Нужно просто-напросто понять, что эта тема вообще есть; есть здесь некая философема. Карабчиевский этого не понял. И самое несправедливое, что он сказал в своей книге, - это оценка стихотворения "Письмо Татьяне Яковлевой", названного им протоколом профсоюзного собрания в борделе. А это едва ли не лучшее из пореволюционных стихотворений Маяковского.