Закон души - Николай Воронов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не станешь же объяснять: я хотел жениться на той, которую полюблю.
А может, надо было жениться на порядочной женщине? Таких у нас в России непочатый край. Но если б женился, то не приехал бы сюда и не полюбил, как ждал: до скончания дней. Я склоняюсь к тому, что стоило остаться бобылем, чтобы встретить ее.
Что еще? Покамест все. Будем жить дальше! Не существовать. Завтра приедет на кошевке почтальон Афоня. Он старик, кудрявый-раскудрявый, шапкой не покрывается. Ввалится в контору за почтой спросит, нет ли поручений, и помчит в район. Я открою форточку и до моста буду провожать взглядом крытую инеем Афонину голову, расписной задок кошевки, серого мерина, пускающего из ноздрей, как из труб, пар.
Встретишь кого из общих знакомых, так крепко пожми руку за меня, Анатолия, сына Маркова».
Третий год как похоронили Куричева, а жители мельничного поселка часто поминают его добром. И всякий раз не преминут рассказать приезжему, каким душевным, благородным и веселым был седой бухгалтер Куричев.
К тому, что было на самом деле, прибавляют то, чего не случалось.
Да и как не выдумать о том, кто оставил золотую отметину в сердце!
1958 г.
ПРОСТО ИВАН
Рассказ
Не только теплом бредит человек зимой. Ему не хватает синевы неба: все свинцовость, белесость, серенькая голубизна. Хочется увидеть сосны в накипи свежей смолы, красный закатный туман, бег ветра по травам. Скорей бы услышать скрип коростеля, шлепанье пароходных плиц, буйство грома. Кажется, отдал бы полжизни за то, чтобы вдруг исчезли стужа, метель и этот постылый мерзлый асфальт, и ты очутился бы на пыльной, прокаленной солнцем дороге, и заметил на лугу татарник, и кинулся к нему, и гладил цигейково-нежный верх его малиновой шапки, и притрагивался к колючему стеблю.
И не случайно бежит весной ребятня на холмики, вытаявшие из-под снега, и играет на них до темноты, и расходится по домам неохотно. А ведь сыры и холодны холмики, ни одна букашка не проползет, и травы еще не проклюнулись, а те, что зеленели в прежние лета, буры, грязны, свалялись как кошма.
Так почему же детвора собирается на талой земле и почему с завистью поглядывают на нее взрослые? Что столь властно завладевает ею? Как назвать это?
Зов земли. Он пробуждает в человеке предчувствие водополья, цветения, произрастания, то есть всего того, с чем приходит свет, лазурь и радость.
Последняя весна у нас на Магнитке запозднилась. В начале мая, когда лишь стало подсыхать, вжарил ливень. Потом повалил снег. Он был мокрый, густой, да так хлестко летел, что заставлял сгибаться: больно секло лицо. Едва отбуранило, ударил мороз. Деревья будто оковало стеклом. Сквозь лед были заметны листочки, сережки, острия почек.
Вскоре погода разгулялась: безоблачно, парит, не дохнет знобящей свежестью, покамест не вызвездит.
Однако ве́дро было недолго. Засвистел сиверко, поплыли буграстые, дегтярные на подбое облака.
Еще с апреля меня тянуло на озеро Банное, но дороги туда были плохи. И когда опять пахнуло ненастьем, я затосковал и пошел к своему приятелю Николаю Бадьину, владельцу «Москвича», чтоб уговорить его махнуть на это озеро. Мужик он рисковый, не домосед, поэтому, невзирая на погоду, согласился.
Николай взял с собой жену Катю. Сидели они рядом и пели почти без умолку. Оба голосистые, выводят высоко, серебряно, чувствительно. Если песня веселая, их глаза лукавы, бесшабашны, если скорбная — темнеют, как в печали, или делаются такими смиренно-прозрачными, как после пережитой утраты.
Я видел Бадьиных в горе, нужде, оскорбленными, ненавистными друг другу, но они все осилили, поняли, сумели вовремя переломить себя, и любовь их крепче, и сердца куда щедрей и мягче.
Машина врезается в ветер, стелющий озимь, заворачивающий кроны берез-одиночек. От того, что вокруг лихо свищет и тенькает, и от того, что каменная теснота города позади, а перед нами деревня Михайловка, а дальше слюденящийся воздух низины и широкий проран в облаках, еще сильней захватывает Бадьиных песенный азарт. Я стыжусь петь: медведь на ухо наступил, — но ловлю себя на том, что горланю всласть и даже в лад со своими спутниками.
Катя подмигивает мне: дескать, молодец, сдвиг есть.
Прикатили на Банное ночью. Загнали автомобиль во двор рыбака Терентия, который доводится Николаю троюродным дядей, пошли «поздороваться» с озером. Оно зыбилось, из-за черной темноты, черного неба и черных гор выглядело мазутным, тяжелым, ленивым. Сели на валуны. Молчали. Студеная свежесть воды, хлопанье зыби под мостками, осыпанными ртутно-блесткой чешуей, звон лодочной цепи и терпкость сырой гальки — мы стосковались по всему этому и готовы были просидеть тут целую ночь.
Вдалеке, у подошвы горы, оранжевели огни санатория, озеро ловило их, растягивало и рвало. Изредка на его поверхность падали отсветы зарниц.
Бухая сапогами, пришел Терентий. Потоптался, вкрадчиво покашливая, сказал хрипловато:
— Ну, шабаш. Посумерничали — и ладно. Баба ужин спроворила.
Поднялись на рассвете. Серо. Росно. Зябко. Едва киль лодки прошуршал по отмели и я взялся за весла, как из междугорья в междугорье продернуло сквозняком, а покамест плыли к месту ужения, вздыбило волны.
Когда вставали, Терентий проворчал из горницы!
— Зазря мозоли набьете. Не будет браться рыба. Погодите солнышка — невод закинем.
И действительно, клева не было. Ни с чем возвратились в селеньице. Неводить я не захотел и зашагал по берегу, предварительно договорившись с Бадьиным встретиться возле ворот санатория.
Со мной был спиннинг, Я безуспешно кидал блесну, но настроения не терял. Уже одно то, что здесь вольно и ты забываешь обо всем на свете, поддерживает чувство бодрости. А то, что перед забросом твои мышцы становятся упругими, как заведенная пружина, и то, что затем ты поглощен мерцанием распускающейся жилки, всплеском, вызванным упавшей блесной, и с замиранием сердца вращаешь барабан катушки, рождает ощущение счастья.
Время уже перевалило за полдень, когда я пришел к воротам санатория. Бадьиных не было. Я повалился в тень вихрастой березы. От усталости гудели ноги. На душе было по-прежнему радостно. Я улыбался, уткнувшись носом в траву. Где-то высоко, вероятно на вершине дерева, куковала кукушка; как обычно, звук ее голоса был кристален и холоден.
Донеслось бурчание машины. Она приближалась. Я поднял голову. Подъехал самосвал, прошипел тормозами, остановился. Из кабины высунулся шофер:
— Здорово, рыбак!
— Привет.
— Как щуки?
— Плавают.
Он распахнул дверцу и спрыгнул.
— В таких случаях, — проговорил он, — отшучиваются. Поймал два налима: один в ноздрю, другой мимо. Щука должна хватать, а не хватает. Местный плотник Александр Иваныч толкует: «Она отметала икру, малость покормилась и залегла: ненастье».
Он скрестил ноги, опустился на траву, чтобы удобно было сидеть, подсунул ботинки под голени. Ботинки у него скособоченные, потрескавшиеся и сбиты на носах до «мяса».
— Куришь гвоздики?
Он встряхнул пачку «Севера», оттуда высунулись мундштуками вперед папиросы.
Задымили. Он разглядывал меня, но не так, как незнакомец незнакомца, а словно мы старые товарищи, только давно не встречались.
— Из города? — спросил шофер.
— Да.
— Где работаешь?
— На металлургическом комбинате.
— Комбинат велик.
— Дежурный монтер доменной подстанции. Устраивает?
— Вполне. То-то, смотрю, видел тебя. А я на самих домнах работал, машинистом вагон-весов. Теперь баранку кручу. Пионерский лагерь строим. Подъезд к нему хреновый. Шлак разнюхал в санатории и еду. Присыплем — порядочек.
— Домны-то что бросил? Кишка тонка?
— На домнах, конечно, тяжеленько, особенно летом. И все-таки нравились мне вагон-весы. Без них домна не домна. Грузят шихту, есть что плавить, перестанут грузить — дело порохом запахнет. Нет, не бросал я домен!
Говорил он весело. Отдувал от брови русую прядь. Коваными ладонями с крупными пальцами хлопал по коленям.
Когда он промолвил последнюю фразу, его серые, в белесых и зеленых крапинках глаза озарились гневом. Он лег на бок, зорко наблюдая за тем, как ветер сборит гладь озера, и повернул ко мне лицо.
— Не поладил я с Думма-Шушариным. Тогда он был помощником начальника цеха по шихте. Не поладил. Ну и взял расчет. Я как устроился на загрузку после увольнения из армии, так у нас и пошло с ним наперекосяк. В смене моего учителя, машиниста Сингизова, такая кибернетика получилась: отказал затвор бункера и завалили мы скиповую яму. Ну, понятно, аврал, свистать всех наверх. Прибежал Думма-Шушарин и давай гонять Сингизова. Юсуп Имаевич, мужик семейный, смирный, помалкивает. А я выскочил: «Чего шумите, Борис Лаврентьевич? Мы ведь не нарочно. Криком сейчас не поможешь. Лучше людей подбросьте для очистки ямы». Он на мое замечание ноль внимания, фунт презрения. С тех пор и начал пришиваться. Прицепится к какой-нибудь мелочи и драит, и драит. Возразишь — закричит: «Накажю!» Несколько раз премиальных лишал. Разве так можно? В работе без неполадок не бывает. Допустил промашку — разъясни по-хорошему. До такой степени я осерчал, что сердце как угорелое колотилось. Чую, беды наделаю. Написал заявление, прошу уволить. Начальник цеха не подписывает. Через две недели, конечно, рассчитали, согласно закону. Недавно встретил я Думма-Шушарина. Обрадовался, руку мою трясет. И я почему-то обрадовался. Зла, что ли, не умею помнить? Или уж такой мы, работяги, народ: чуть приветят — растаем, в лепешку расшибаемся. Пивка на углу выпили. Он про себя рассказывает, я про себя. Он теперь на другой должности. Был на загрузке несчастный случай. Наверно, за это. Ну, в общем, за все. Я, правда, потом каялся, что откровенничал с ним…