Новый Мир ( № 3 2002) - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаясь к уже упомянутой книге Зорина, подчеркну, что чтение книги Сандомирской «на фоне» текста Зорина полезно для выявления тенденций внутри науки. Перед нами кардинально разные типы научного дискурса. Сандомирская, будучи по самоидентификации лингвистом, отнюдь не озабочена строгостью своих этюдов. В противоположность ей Зорин, для которого референтным фоном являются не только «новый историзм»[24] и антропология Гирца, но и идеологически проинтерпретированные метафоры событий 1991–1993 годов, остается академическим ученым.
В наибольшей мере этот контраст проявляется в разделах, посвященных одной и той же идеологически значимой фигуре — Шишкову. В отличие от Зорина, Сандомирская не слишком озабочена увязыванием творчества Шишкова с расстановкой политических сил и задачами обеспечения империи работающими идеологемами в критический для государства период. Она как бы рассматривает Шишкова «вообще» как создателя определенного типа русского патриотизма, не акцентируя невостребованность его идеологем на государственном уровне вплоть до начала наступления Наполеона и, напротив, совпадения с политическими экспектациями в момент мобилизации русского социума для противостояния иноземному нашествию.
Но вне анализа конкретных идеологических задач и структуры социальных взаимодействий, с которыми в определенные периоды Шишков был связан и от которых он после 1814 года, по существу, был — не только по государевой воле, но и по причине смены расстановки идеологических акцентов в обществе — отодвинут, остается непонятным, почему в памяти потомства Шишков считался чудаком и автором абсурдных этимологий.
Именно поэтому те две главы книги Сандомирской, где внимание автора центрировано на Шишкове, его сакрализации языка, его концепции «народного тела» и особого типа патриотизма, представляются мне наименее удачными. Во-первых, они композиционно рыхлы и тематически не выстроены. Можно так или иначе понять, что именно Сандомирская имеет в виду под «археологией Родины». Но многочисленные цитаты — тексты самого Шишкова или парафразируемые им места из Священного Писания — не систематизированы вокруг какого-либо организующего стержня, будь то исторические события, идейные столкновения или культурные стереотипы. Все эти мотивы упомянуты, но калейдоскопически.
Во-вторых, способ изложения столь витиеват и прихотлив, что испытываешь желание немедленно проверить, не высказался ли кто на ту же тему — пусть не так возвышенно и «модерно», но зато просто и ясно, минуя имена Эко, Фуко и Музиля.
Просто — не значит примитивно. Поэтому откроем хотя бы известную книгу Б. А. Успенского[25], где Шишкову вполне воздано должное. Тот, кто желает подробно узнать о «Беседе…» и читанных там текстах, может обратиться к работе М. Альтшуллера[26] (Сандомирская на эту работу ссылается, но вскользь). И наконец, близкие предметы в качественно ином освещении представлены в тщательно документированной статье О. Проскурина об отношениях между «Арзамасом» и «шишковистами», в которой, в частности, показано, что «в системе ценностей Шишкова Отечество — видимо, вопреки субъективным намерениям адмирала — фактически заняло место Бога или, во всяком случае, слилось с Ним»[27].
Главный же упрек, который хотелось бы адресовать рассказу Сандомирской о Шишкове, о его метафорике патриотизма и идеологически обусловленному пристрастию к «корнесловию», — это разрыв автора книги с наукой и переход к эссеистическому повествованию, сделанный, так сказать, без предупреждения.
Автор эссе не может быть беспристрастен ни к своим героям, ни к своим любимым идеям — raison d’кtre эссе не в его истинности, а в той стилистической элегантности, которая побуждает видеть новое или хотя бы неожиданное в любых интеллектуальных ходах, и более всего — в ходах рискованных. Однако же отечественная традиция историко-литературной науки давно уже строится на твердом отказе от эссеистических фантазий. Прививка ответственного свободомыслия, некогда сделанная формалистами и вовремя повторенная Лотманом, дала свои плоды.
Отчего же в лингвистике и «вокруг» нее столь часто заявляет о себе тенденция противоположного свойства? Не оттого ли, что цели слишком грандиозны, а доступные инструменты недостаточны?
Алексей Машевский
Мысль, разомкнувшая круг
Машевский Алексей Геннадьевич — поэт, эссеист, педагог. Родился в 1960 году в Ленинграде. Окончил Ленинградский электротехнический институт. Автор четырех поэтических сборников и статей о поэзии, литературе, философии.
Готовясь писать эти заметки о Лидии Яковлевне Гинзбург, я перечитал ее книгу «Человек за письменным столом». Перечитал и затосковал… Вот ведь какой должна быть настоящая проза, все время держащая читателя в напряжении, увлекающая резким, опасным поворотом мысли, суггестивная, страстная, как какой-нибудь лирический цикл. Кстати, лет пятнадцать назад я уже писал статью, в которой пытался показать, что повествования (она сама так определяла некоторые из своих текстов) Лидии Яковлевны отнюдь не повествовательны, а лиричны. Их объединяет с поэзией способность воздействовать на читателя каким-то боковым, косвенным по отношению к прямой логике высказывания образом. В замечательных стихах — это ощутимый, тайный пульс интонации. В эссе Гинзбург — лихорадочный пульс мысли. Именно лихорадочный, несмотря на внешнюю размеренную аналитичность безукоризненных в своей стилистической завершенности фраз.
Это необычайное — интеллектуальное, я бы сказал, беспокойство, если бы не боялся неуместного в данном случае оттенка суетливости, — определяло и личность Лидии Яковлевны. Лишь дважды в своей жизни я видел людей, наделенных таким отчетливым ореолом мыслительной мощи. Вторым был Мераб Мамардашвили, блистательную лекцию которого мне довелось слышать в ленинградском Доме ученых.
Меня познакомили с Л. Я. в начале 1984 года. Она жила в то время на улице Шверника, в очень зеленом и относительно тихом районе. Помнится, приятель показал ей несколько моих стихотворений, и они ее заинтересовали. Это было так важно тогда — любое профессиональное внимание. Кто такая Лидия Гинзбург, я, конечно, знал, но смутно представлял себе ее книги, пугаясь чопорного термина «литературоведение». Как выяснилось позднее, сама Л. Я. его не переносила, предпочитая говорить, что занимается историей литературы.
Дверь открыла маленькая и при этом очень грузная старая женщина с совершенно седыми волосами. Я даже слегка опешил, по рассказам представляя ее совсем иной. И точно — через полчаса нашего общения ничего не осталось от первого впечатления.
Она пригласила нас (я был с Колей Кононовым) в комнату, села у большого письменного стола и сразу же предложила читать стихи. Это было тоже неожиданно, но оказалось самым верным способом «налаживания взаимопонимания». Как-то сам собой завязался интересный и динамичный разговор, продолжившийся на кухне за круглым столиком, на котором возникла бутылка водки, селедка и яйца под майонезом — неизменные атрибуты всех наших кухонных бесед, сколько их помню.
Самое замечательное, что мы очень скоро перестали чувствовать возрастную дистанцию (в шестьдесят лет), настолько увлекательно, остро и энергично Лидия Яковлевна откликалась на любую мысль, любой тезис, можно сказать, впивалась в них, извлекая нечто общезначимое, важное и неожиданное. Эта умственная гибкость и динамичность раз и навсегда заслонила физическую дряхлость моей собеседницы. Иногда мне приходилось делать усилие, отождествляя Л. Я. с ее «далеко за восемьдесят». И еще одно: никакой позы, никакой артистической упоенности собой в ее интеллектуальном лидерстве не было. Все происходило очень просто, строго и зачаровывающе изящно — как будто вы играли в шахматы с гроссмейстером. На какой-то стадии оказывалось, что все возможные ходы ваших «мыслей-фигур» учтены и дело движется к неизбежному и прекрасному в своей логической завершенности эндшпилю. Куда бы ни отклонялся разговор, Л. Я. всегда удерживала главную линию, всегда умела в самый неожиданный момент сопрячь «далековатые понятия». И если вспомнить, что Ломоносов считал именно такую способность признаком настоящего поэта, то можно сказать: Лидия Гинзбург была настоящим поэтом интеллектуальной беседы. Мы испытывали, общаясь с ней, почти физическое наслаждение — тем более, что разговор всегда шел на равных.
Возможность слушать ее, спорить, задавать вопросы была не просто редкостным в наше время удовольствием, но каждый раз еще и стимулом к творческому усилию, а может быть, и уроком интеллектуального бескорыстия. Как часто косвенно в разговоре мы выясняем отношения, стараемся отстоять себя или «дружески» потеснить другого! Эти невидимые заряды взаимного соперничества, недоверия и раздражения пронизывают самые отвлеченные темы, заставляя постоянно быть начеку, чувствовать дискомфорт и усталость. Игра самолюбий, привносимая в любую беседу, — явление теперь тотальное, свидетельствующее об уязвимости современного человека, о неумении мужественно сопротивляться всяким и всяческим комплексам. В таких условиях общение из радости превращается в тяжелую обязанность, от которой стремишься увильнуть, до предела ограничивая круг, замыкаясь в себе самом. В этом отношении Лидия Яковлевна была человеком уникальным, совершенно свободным от мелочной озабоченности «своим», точнее, «своим» для нее становился предмет разговора, поиск истины, уяснение нового, удовлетворение почти юношеского интеллектуального любопытства. Отсюда необыкновенная раскованность, радость, самоуважение, какое-то умственное, нравственное обновление, которое ощущали многие, переступавшие порог ее дома. Кстати, подобная атмосфера позволяла вполне откровенно обсуждать темы, казалось бы, затруднительные, имеющие непосредственное отношение к гостям и хозяйке, к их творчеству.