Путь стрелы - Полянская Ирина Николаевна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бросьте. Просто мы с вами им понадобились, вот и вся милость.
— Что ж, приятно было побеседовать. Всего наилучшего, Александр Николаевич.
— Будьте здоровы, Анатолий Викентьевич.
Еще с минуту отец слышит шаги над головой, потом и они стихают: Тисын сел на свое рабочее место и углубился в изучение своих страшных уродцев: подвергшихся радиоактивному облучению кроликов, облезших, с проплешинами на боках, но невероятно живучих, мышей и крыс, разбегающихся, точно нечистые мысли, по вольеру, собак, морских свинок. Отцу неведомо, что именно изучает Тисын, это его не интересует, хотя, если бы он имел возможность заглянуть на десятилетия вперед, он очень заинтересовался бы этой проблемой, которая в будущем будет иметь самое прямое к нему отношение. А пока Тисын сидит себе на втором этаже, утомленный, старый, как парка, и прядет нить будущего, а отец снова светит на циферблат: год 1947, февраль месяц, 22-е число, время 5 часов 12 минут утра — он еще не знает, что ровно через полсуток появится на свет его первая дочь. Самое любимое его время, затерянность в снегах, в работе. Он накидывает на плечи овчинный полушубок, садится в вертящееся трофейное кресло и несколько минут греет пальцы над спиртовкой. Он сидит, ссутулившись над крохотным огоньком, с бессмысленной счастливой улыбкой пещерного человека, впервые добывшего огонь трением одной деревяшки о другую. Он греет свои большие руки, с которых уже сошли мозоли, — так надо было, чтобы поскорее сбылись пророческие сказки человечества об огненных реках, кисельных берегах, воспламенившихся озерах, потопленных градах Китежах, подземных царствах. Отец сидит, кутаясь в звериную шкуру, как великан над маленьким костерком, в котором уже столько сгорело и еще сгорит: бедный домишко в Пензенской губернии, где он появился на свет, высокие волжские кручи, где прошли его детство и юность, сосны, стоящие по берегам, как свечи, полноводные, полнорыбные реки, чистые криницы, зяблики на ветке, снегири на снегу, деревенские завалинки, старые мельницы, малиновый звон на заре.
Он не знает сомнений: его собственные научные цели так удачно совпали с целями государства, — но все дело в том, что сомнение заложено в самой природе человеческой, а из природы ничего не исчезает и не пропадает бесследно: от реакции отца с его жестоким временем сомнение выпало в осадок, который еще отложится в костях его детей, в сердцах внуков. Он мирно сидит и мирно дует на свои холодные пальцы, с нетерпением предвкушая, как вот-вот зажжется свет и лаборатория оживет, наполнится людьми, и дыхание его трудов разнесется по всему миру. Согрев руки, он принимается за работу.
Проходит с полчаса, следы его успевает замести снег, а еще через полчаса, шурша по снегу, понурившись, проходит колонна людей. И дальше по протоптанной тропинке идут и идут люди — колоннами или поодиночке, — и снова тропинку заносит снегом. Ни звука, ни человека, тишина, деревья и снег, безопасность, чистая зона.
Утренник
И тут я увидела, что мы явились как бы не на то представление, на которое удалось приобрести билет, хотя и на то тоже... Входная дверь поминутно хлопала, прибывали новые гости, в вестибюле уже было тесно. Приискав себе уголок у стенки, я стала раздевать дочь. И другие родители извлекали из одежек своих маленьких Катерин, Даш, Антонов, Олечек, Максимов и Танюш; здесь были вялые, скованно озирающиеся по сторонам и уверенные в себе, щекастые, откормленные дети, голубоглазые насупленные пузыри, совсем недавно расставшиеся с прогулочной коляской, и долговязые девочки в школьных передниках, с уныло торчащими косицами, казавшиеся перестарками на этом празднике малышей, и крохи с головками, как клумбочка, с разноцветными, веселыми заколками в волосах. Разные дети — и разные, разные их родители. Дочка крепко держала мою руку, растерянная, взволнованная этим скоплением детей и взрослых, надеясь на мои силы, на то, что в случае чего я смогу твердо и внятно постоять за нас обеих. Дети с любопытством осматривали друг друга, делая это открыто, не таясь, эта привилегия, открытость своих проявлений, еще оставалась за ними. Взрослые бросали ревнивые взгляды на чужих детей, как бы подглядывая за чужой жизнью. Они раздевали своих детишек, выпуская их из шубок и комбинезонов с горделивым достоинством, с каким лавочный торговец выпускал из рулона материи легкий, ласкающий всполох ткани, приглашая покупателя восхититься ее качеством, а заодно и мастерством лавочного фокусника. Дети выходили наружу яркими, пестрыми, прибавляя взрослым уверенности в себе.
Не знаю, много ли было здесь тех, кто имел право на праздничный билет, то есть так называемых людей искусства (это было здание, где собирались люди искусства), а среди них — много ли людей, имеющих действительное отношение к искусству. Я вспомнила вдруг человека, который вчера пришел к нам в редакцию: косматого, кряжистого, неухоженного человека из захолустья... Я угостила его чаем. Он принял угощение, но вид его оставался неприступным, он как бы упрекал меня за то, что я своим чаем с печеньем не в силах залатать прорех его бытия. Вы все тут сидите на птичьих правах у действительности, с яростью говорил он, прихлебывая чай, сверкая дырявыми локтями, и поглядывал на меня ястребиным оком; вы понятия не имеете о том, как живет народ: из лживых книжек и лгущих газет вы черпаете свое представление о жизни народной. Я спросила его: что такое народ? кто это — народ? Не задумываясь он сказал, что народ — это те люди, которые создают материальные ценности. Я упрекнула его в утилитарном подходе к этому понятию.
— Для меня это не понятие, я сам — народ! — возразил он.
И между нами случился старинный некрасивый спор с привлечением различных имен и цитат, в который ввязался Коля, еще один наш сотрудник, в прошлом рабочая косточка, экскаваторщик. Он спросил:
— А меня можно причислить к лику народному? Вот я лично десять лет создавал эти ваши материальные ценности на стройке, а потом окончил институт и стал работать в газете, — так кто я, по-вашему, народ или не народ?
Народ — это люди, хлебнувшие жизни, — горделиво, но уже несколько неуверенно сказал наш гость, на что Коля возразил, что он хорошо знает, какой именно жизни хлебнул этот подразумеваемый «народ», — этот «народ» в молодые лета гулял, пил и матерщинничал, а в свободное от этих занятий время вяло возводил никому не нужный объект или выпускал заводской брак, этот народец летал по стране, как птица, потому что не умел и не хотел свить гнездо на одном месте, а ближе к зрелости очнулся и увидел, что, собственно, хвастать ему нечем кроме как дырявыми локтями... Про локти у него вырвалось сгоряча; их растащили в разные стороны, в этом процессе принимала участие и я, причем Коля тут же перекинулся на меня. Стряхивая удерживающие его дружеские руки, он орал: вот в чем причина всех наших бед, в том, что любой хам и неудачник знает, на какую мозоль надо нам давить — на чувство нашей мифической вины в его собственном свинстве. Все это было так и не так: это понимание разных точек зрения и подходов к жизни угнетало меня, когда одна истина не исключала другую правду, и я не знала, чью сторону принять. Все было совершенно очевидно и вместе с тем непонятно для меня, как разговор двух глухонемых на своем яростном языке, которые друг друга отлично понимали, а я только видела их спор, какую-то многолетнюю тяжбу, и чтобы разрядить обстановку, спросила:
— А где вы живете?
Я задала этот вопрос обычным голосом и поэтому удивилась вдруг установившейся тишине. Я спросила просто так, желая направить разговор в другое русло, но в моем вопросе нечаянно прозвенел официальный металл.
— В сумасшедшем доме, — был ответ.
Оно и видно, выразилось на лице Коли, и тут в наш разговор с налету ворвался еще один человек, машинистка Нина, явившаяся со скрепленными листами в руках.
— Все мы живем в сумасшедшем доме, — буркнула она и, сложив на моем столе принесенные бумаги, выскочила, сняв вопрос.