Довлатов и окрестности - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, основной тезис всех его книг не принадлежит автору — скорее, говоря по-пелевински, автор принадлежит ему. Речь идет об универсальной для современной культуры проблеме исчезнувшей реальности. Решая ее, всякая книга норовит сегодня стать репортажем из бездны. Автор делает читателя свидетелем череды кризисов. Сперва он демонстрирует исчезновение объективной реальности. Затем на глазах пораженных зрителей автор растворяет в воздухе и субъект познания — собственно личность. Заведя нас в эту гносеологическую пропасть, художник оставляет читателя наедине с пустотой.
Ее-то Пелевин и сделал фамилией героя своего дзен-буддийского боевика «Чапаев и Пустота». Буддизм в нем — не экзотическая система авторских взглядов, а неизбежный вывод из наблюдения над современностью. Однако изысканная прелесть этого романа не в месседже, а в медиуме.
Заслуга автора в том, что путь от одной пустоты к другой он проложил по изъезженному пространству. Роман заиграл от того, что содержание — буддийскую сутру — Пелевин опрокинул в форму чапаевского мифа.
Взяв фольклорные фигуры чапаевского цикла — Василия Ивановича, Петьку, пулеметчицу Анку и Котовского, Пелевин превратил их в персонажей притчи. Чапаев в его романе стал аббатом, хранителем дхармы, мастером дзена, учителем, который в свойственной восточным мудрецам предельно эксцентрической манере ведет к просветлению своего любимого ученика — петербургского поэта Петра со странной фамилией Пустота. Нам он больше известен в качестве чапаевского адъютанта Петьки.
Исходным материалом для такой метаморфозы Пелевину послужили бесчисленные чапаевские анекдоты, в которых он увидел дзеновские коаны, буддийские вопросы без ответа, вроде знаменитого — «как услышать хлопок одной ладони?». Коаны призваны остановить безвольное брожение мысли по наезженной колее логичных, а значит — поверхностных решений. К правильному решению коана нельзя прийти — только прорваться, совершив ментальный кульбит. В этом и помогает ученику учитель, часто прибегая к самым диким выходкам. В романе Пелевина каждый коан с сопутствующим объяснением служит Петьке очередной ступенью на пути к просветлению.
Вот как это звучит в тексте:
«— Петька! — позвал из-за двери голос Чапаева, — ты где?
— Нигде! — пробормотал я в ответ.
— Во! — неожиданно заорал Чапаев, — молодец! Завтра благодарность объявлю перед строем… Все, что мы видим, находится в нашем сознании, Петька. Поэтому сказать, что наше сознание находится где-то, нельзя. Мы находимся нигде просто потому, что нет такого места, про которое можно было бы сказать, что мы в нем находимся. Вот поэтому мы нигде».
Безусловный комизм этого чапаевского апокрифа ни в коем случае не отменяет серьезности темы. Она только выигрывает от того, что автор ведет разговор о высших истинах в разных стилевых регистрах. Вот, например, теологический диспут о природе отечественной религии на блатной фене: «Может, не потому Бог у нас вроде пахана с мигалками, что мы на зоне живем, а наоборот — потому на зоне живем, что Бога себе выбрали вроде кума с сиреной».
Каждая из десяти глав романа написана на языке, отражающем тот или иной уровень реальности, в рамках которой автор проводит испытание своей правды. Стилистический метампсихоз, перевоплощение идеи в разные языковые формы не меняет ее невыразимой словами сути. При этом Пелевин обращает всю книгу в коан — как написать роман о том, о чем написать вообще нельзя?
Судить, удалось ли ему разрешить этот парадокс, Пелевин предоставляет читателю. Себе же, автору, он отводит более скромную роль разрушителя иллюзий: «Боже мой, да разве это не то единственное, на что я всегда только и был способен — выстрелить в зеркальный шар этого фальшивого мира из авторучки?»
Сорокин: страшный сон
1Сибирь, первая половина XXI века, строго засекреченная лаборатория. В ней работают филологи-биологи, говорящие на почти непонятной смеси русского и китайского языков (в помощь читателю прикладывается словарь). В подземных бункерах они проводят изуверский эксперимент — военные литературоведы выращивают клонов великих русских писателей. Воскрешенные садистской генетикой авторы пишут новые сочинения (образцы прилагаются). В процессе письма в их телах накапливается таинственная субстанция — голубое сало, за которым охотятся члены секретного ордена или братства…
Все эти события составляют только первую треть романа Владимира Сорокина «Голубое сало». От этой книги невозможно оторваться — даже когда хочется. А это, как всегда с его вещами, рано или поздно случается почти с каждым.
— Вы всегда пишете о дерьме? — спросила Сорокина девушка-интервьюер.
— Нет, — ответил писатель, — я всегда пишу о русской метафизике.
В сущности, так оно и есть. Отрасль знания, которая исследует то, что идет «за физикой», изучает исконную, фундаментальную, неподвижную реальность — ту, что не видно не вооруженным болью и талантом глазом. В этом темном царстве вечных форм опытный платоник Владимир Сорокин отыскивает национальный архетип. В этом ему помогает его гражданский темперамент, который постоянно ссорит его с властями.
Знаменитый эпатажем Сорокин — автор не для всех читателей. Тем удивительней, что их становится все больше. Сорокин постепенно приучил аудиторию считаться со своей небрезгливой поэтикой. Одни — ученые слависты всех стран и народов — читают его ради диссертации «Категорический императив Канта и фекальная проблематика Владимира Сорокина» (название подлинное). Другие — необремененные степенями — ищут в книге эмоциональные переживания, что вызывают американские горки: сладкий ужас у «бездны мрачной на краю». Третьи ревниво сравнивают успехи Сорокина с другими русскими бестселлерами — романами Пелевина.
Я не только сочувствую первым и вторым, но и разделяю азарт третьих. Мне тоже самым интересным в сегодняшней литературе кажется соперничество Пелевина с Сорокиным.
Однажды в Москве это заочное соревнование предстало перед моими глазами самым наглядным образом. В книжном магазине на Тверской плашмя лежали боевики. Вершину пирамиды делили два стоящих спиной к спине томика Пелевина и Сорокина. Они будто проросли сквозь отечественные лубки. Оправданность такой книготорговой метафоры в том, что оба писателя работают с популярными жанрами, используя их в качестве гумуса для своей прозы.
Как бы ужасны ни были гримасы свободного книжного рынка России, насаждаемая им массовая культура не может помешать по-настоящему талантливому писателю. Масскульт не губит искусство, напротив, он постоянно подпитывает его. Поэтому ведущими и наиболее популярными в России авторами стали те, кто сумел оседлать жанры поп-культуры, приспособив их поэтику к собственным целям. Так работал Борхес, превративший детектив в орудие метафизики. Так писал Набоков, скрестивший эротику с высокой иронией. Так писал Лем, сделавший из научной фантастики теологию. Так пишет Умберто Эко, переодевший семиотику в приключенческий роман. Так пишет, если это устаревшее слово еще подходит для гипертекстов, Милорад Павич, которому удалось соединить гносеологическую фантасмагорию с семейными сагами. Вот тот контекст, в котором следует рассматривать книги Пелевина и Сорокина.
Помимо общих тактических приемов, их сближают стратегические установки: во-первых, интегрировать советское прошлое в постсоветское настоящее, во-вторых, вернуть сюжетность в литературу и, в-третьих, создать адекватную этим задачам повествовательную ткань. Последнее важнее всего.
Литературная ткань обоих писателей сродни сну — она соткана из того же материала, что сновидение. Окутывая мягкой паутиной брутальный жанр боевика, она меняет его свойства. Простодушное правдоподобие вагонной прозы оборачивается сюрреалистической выразительностью и абсурдистской многозначительностью. Ставший сном боевик возвращается в литературу, умудрившись не растерять поклонников.
Пелевин и Сорокин рассказывают читателям непохожие сны. У Пелевина они ясновидческие. Во всех сочинениях он развивает двоящуюся тему — иллюзорность действительности и действительность иллюзии. На этой философской почве хорошо растет ветвистый лес его вымысла. Любимая Пелевиным пустота — зерно произвола: ведь даже из отсутствующей точки можно провести любое количество лучей. Поэтому сюжет у Пелевина всегда кажется равноудаленным от несуществующей реальности.
Отчужденность от всякой жизни, включая и собственную, конечно, связана с буддизмом Пелевина. Именно буддийское мировоззрение придает его сновидениям характер покойный, умозрительный и оптимистический: и автор и читатель знают, что все кончится хорошо, потому что ничего и не начиналось.