Том 4. Повесть о жизни. Книги 1-3 - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Площадь была пуста. Цепи конных городовых оттеснили толпы, стоявшие около театра, в боковые улицы и продолжали теснить все дальше. Лошади, пятясь, нервно перебирали ногами. По всей площади слышался дробный звон подков.
Пропел рожок. К театру размашистой рысью подкатила карета «скорой помощи». Из нее выскочили санитары с носилками и бегом бросились в театр.
Мы уходили с площади медленно. Мы хотели увидеть, что будет дальше. Городовые торопили нас, но у них был такой растерянный вид, что мы их не слушались.
Мы видели, как Столыпина вынесли на носилках. Их задвинули в карету, и она помчалась по Владимирской улице. По сторонам кареты скакали конные жандармы.
Я вернулся домой на Лукьяновку и рассказал бабушке и Гаттенбергеру об убийстве Столыпина. Бабушка сказала, что нельзя стрелять в театре, так как могут пострадать невинные люди. А Гаттенбергер взволновался, надымил сигарой, заметил, что этого прохвоста Столыпина должны же были когда-нибудь убить, и тотчас уехал в город разузнавать новости.
Он вернулся после полуночи и рассказал, что Малая Владимирская улица, где лежит в лечебнице Столыпин, застлана соломой, а черносотенцы призывают к еврейскому погрому.
— Этого еще не хватало! — воскликнула разгневанная бабушка.
Но Гаттенбергер сказал, что, пока царь в Киеве, погрома не будет.
На следующее утро бабушка спросила меня:
— Ты опять поедешь в город?
— Да. В гимназию.
— Зачем?
— Будет репетиция встречи царя.
— Заболей лучше и не ходи, — посоветовала бабушка. — Придумали глупство! Неужели у царя нет другого дела, чем красоваться перед людьми?
Я сказал, что, очевидно, это так.
— Ну и не ходи! — сказала бабушка. — Все из-за этого Николая мечутся по городу и ничего не соображают. Тратят время на богатэли, на пустяки, как будто Бог прибавит им за это жизни. Оставайся. Может же у тебя разболеться голова! Посиди в саду, почитай, а я спеку для тебя струдель (так бабушка называла по-польски яблочный пирог). Я не понимаю, как можно терять время без всякого сенсу, без смысла, когда такие дни стоят на дворе!
Я послушался бабушку и не пошел на репетицию.
Дни действительно стояли прекрасные. Листья на яблонях порозовели и начали засыхать. Некоторые листья были свернуты в трубки и обмотаны паутиной. По краям дорожек цвели красные и белые астры.
Желтые бабочки летали между деревьями. Они садились маленькими толпами на все прогретое солнцем — каменные ступеньки веранды и забытую в саду жестяную лейку.
Будто уменьшившееся от осени, солнце долго шло над головой, приближаясь к вершинам ореховых деревьев.
Я читал в саду, сидя в бабушкином плетеном кресле. По временам я слышал отдаленную музыку, долетавшую из города. Потом я отложил книгу и начал присматриваться к дорожке. Она была прорезана в густой траве. По крутым ее откосам темнел мелкий мох, похожий на зеленый бархат. Среди этого мха что-то нежно белело. Это был неизвестно откуда попавший в наш сад и расцветший второй раз цветок лесной анемоны.
Со двора пришла белая утка. Увидев меня, она остановилась, недовольно покрякала и ушла, переваливаясь, обратно. Очевидно, я ей помешал. Воробьи сидели на крыше, чистились и, вытянув головы, заглядывали вниз — нет ли там чего-нибудь интересного. Воробьи ждали.
Бабушка вышла на веранду в теплом платке и бросила на дорожку горсть хлебных крошек. Воробьи слетели с крыши и запрыгали, как серые мячики, по земле.
— Костик, — позвала бабушка, — иди обедать.
Она стояла на ступеньках веранды. Я встал и пошел к ней. Из комнаты пахло яблочным пирогом.
— Разве же это не настоящий царский праздник, — сказала бабушка, глядя на сад. — Выдумывают же себе люди всякие глупости с этим Николаем Вторым!
В саду действительно был праздник света и чистого, теплого воздуха.
Разгуляй
Я ехал на рождественские каникулы к маме в Москву. Когда поезд проходил мимо Брянска, шел такой густой снег, что ничего нельзя было разобрать за окнами. Я только угадывал вдалеке за падающим снегом знакомый городок, блеск снежных ковров на его улицах и дом дяди Коли с застекленным крылечком.
В Москву я ехал впервые. Я волновался оттого, что увижу маму, и от сознания, что еду в северную столицу из нашего южного провинциального Киева.
С каждым часом поезд уходил все дальше в белые равнины, медленно взбирался к краю сизого неба. Там стлалась мгла. Мне представлялось, что впереди на горизонте день сливается с вечной полярной ночью.
Я побаивался московской зимы. У меня не было теплой шинели. Были только варежки и башлык.
На станциях ясно раздавались звонки. Скрипели по снегу валенки. Мой сосед угощал меня медвежьим окороком. Медвежатина пахла сосновой смолой.
Ночью за Сухиничами поезд застрял в заносах. Ветер визжал в жестяных вентиляторах. Через вагон пробегали кондуктора с фонарями, белые и мохнатые от снега, как лесовики из берлоги. Каждый из них изо всей силы захлопывал за собой дверь. Я всякий раз просыпался.
Утром я вышел на площадку. Зернистый воздух покалывал лицо. На полу около щелей ветер надул маленькие сыпучие сугробы.
Я с трудом открыл дверь. Метель стихла. Вагоны по буфера стояли в великолепном снегу. В нем можно было утонуть с головой. На крыше вагона сидела маленькая синяя птица и попискивала, вертя головой. Нельзя было отличить, где белое небо сливается с белой землей. Было так тихо, что я слышал, как льется из паровоза вода.
В Москве на Брянском вокзале меня встретил Дима. Черные упрямые усики пробивались у него над губой. На Диме была форма студента Технического училища.
Я очень озяб, и мы пошли в буфет выпить чаю.
Меня удивил московский вокзал — деревянный, низенький, похожий на огромный трактир.
Оранжевое солнце освещало стойку с мельхиоровыми крышками, столы с синими пальмами, пар из чайников, кисейные занавески. За стрельчатыми листьями изморози на стеклах шумели извозчики.
Мы пили чай с колотым сахаром. Нам подали хрустящие калачи, обсыпанные мукой.
Потом мы вышли на крыльцо. Пар подымался над мохнатыми лошадьми. Заплатанные извозчичьи армяки с жестяными номерами зарябили в глазах. Голуби опускались на унавоженный снег.
— Прикажите, ваше сиятельство! — закричали извозчики, зачмокали, задергали вожжами.
Один из них вырвался вперед. Он откинул потертую волчью полость, и мы сели в узкие сани. В ногах было подстелено сено. Я с изумлением смотрел по сторонам. Неужели это Москва?
— На Разгуляй! — сказал Дима извозчику. — Только вези через Кремль.
— Эхма! — крякнул извозчик. — Нам все равно. Что тут, что в Кремле — зипун не греет.
Сейчас же около вокзала, в Дорогомилове, мы попали в путаницу розвальней, могучих дуг, расписанных цветами, бубенцов, пара, бившего в лицо из задранных лошадиных морд, трактирных вывесок, городовых с обледенелыми усами и качающего воздух звона церковных колоколов.
Мы въехали на Бородинский мост. Мрачным заревом догорали за рекой окна домов. В них отражалось заходящее солнце. На круглых уличных часах на перекрестке было всего два часа дня. Все это было странно, оглушительно и хорошо.
— Ну как, — спросил Дима, — нравится тебе Москва?
— Очень.
— Погоди, еще насмотришься разных чудес.
За Арбатской площадью мы свернули в неширокую улицу. В конце этой улицы я увидел на холме крепостные стены и башни, зеленые кровли дворцов и серые громады соборов. Все это было окутано красноватым вечерним дымом.
— Что это? — спросил я Диму, ничего не соображая.
— Неужели не узнаешь? Это Кремль.
Я судорожно вздохнул. Я не был готов к этой встрече с Кремлем. Он подымался среди огромного города, как крепость, построенная из розового камня, старого золота и тишины.
Это был Кремль. Россия, история моего народа. «Шапку кто, гордец, не снимет у Кремля святых ворот…»
Слезы навернулись у меня на глаза.
Мы въехали в Кремль через Боровицкие ворота. Я увидел Царь-колокол, Царь-пушку и колокольню Ивана Великого, уходящую в вечернее небо.
Извозчик стащил с головы шапку. Мы с Димой сняли фуражки, и сани проехали под Спасской башней. В темном проезде мигала лампада. Равнодушно и величественно заиграли над головой куранты.
— А это что? — спросил я Диму и схватил его за руку, когда мы выехали из Спасских ворот.
На спуске к реке подымались, как разноцветные головки репейника, замысловатые купола.
— Неужели не узнал? — ответил Дима и усмехнулся. — Храм Василия Блаженного.
На Красной площади горели костры. Около них грелись прохожие и извозчики. Дым лежал на площади. Тут же, рядом, на стенах я увидел афиши Художественного театра с летящей чайкой и другие афиши с крупной черной надписью: «Эмиль Верхарн».