Прелюдии и фантазии - Дмитрий Дейч
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Николай Исаич, вы, конечно, извините, но ваш Рамануджа супротив Гегеля — мелкий говнистый поц.
— Хаять чужое, Коленька, — дело неблагодарное. Где Гегель и где Рамануджа? А главное — когда? Подайте вон тот мешочек, будьте любезны… Вы бы ещё Мерло-Понти впиндюрили…
— И впиндюрю. Отчего не впиндюрить?.. От Гегеля до Мерло-Понти. Набросали, блядь, веток каких-то. Мыслитель — он и в Африке. засовывайте эту хуйню, засовывайте.
— Вы только посмотрите, как этот агрегат управляется с ветошью. В пыль. В дым.
— А я вчера рыжему говорю: у меня, блядь, на ваших каббалистов зла не хватает. Мутно всё как-то. А он, ссука: мол, привыкли после своего марксизма-ленинизма на немцев равняться. Тут вам не там!..
— Мы на Востоке, Коленька. Нужно с этим смириться. Всё. здесь, кажется, закончили.
— Хороший район. Я в этих местах на днях охуительный шкафчик оторвал. Новенький — как из магазина. Стоит у стеночки — меня дожидается, голуба. Вам не нужен, случайно?..
Ран
Он останавливается у тумбы с киноафишей и рассматривает Милу Йовович, вооружённую двумя автоматами «Узи».
Гранаты повисли на поясе, револьверы покоятся в кобурах, пристёгнутых прямо к чулочкам, кожаная куртка распахнута настежь. Грудь её полуобнажена, зато горло заботливо укутано вязаным шарфиком. Рот приоткрыт, брови нахмурены. За спиной у Милы — стая воронов в сумрачном небе и покосившаяся стела с надписью «Лас-Вегас».
Он зовёт её по имени: Мила! Мила!
А после зовёт её по имени: Кали! Кали!
Кали-Мила на плакате поворачивает голову, откликаясь на зов, и вороны реют над её головой, как чудовищная аура разорения и погибели.
Би-бип
— Все беды от шлюх, — говорит таксист, — они везде: в правительстве, в магазинах, на рынке. Зайдёшь в кафе — одни шлюхи, сидят, как у себя дома.
Таксист заглядывает в зеркало заднего вида, пытаясь поймать взгляд пассажира. Тот смотрит в окно. Не из разговорчивых. За окном — ул. Дизенгоф. Шлюхи застыли в витринах, как лотовы жёны.
— И что? — внезапно спрашивает пассажир, будто очнувшись от сна.
— Что-что. А то. — таксист резко выворачивает руль и притормаживает на светофоре. — То самое. Противно — вот что.
— Почему? — спрашивает пассажир, глядя в окно. На ул. Фришман пробка. Грузовик перегородил движение.
— Да потому что. — таксист морщит лоб, пытаясь найти нужные слова. — Вот ты, душа моя, чем промышляешь?
Можешь не отвечать, сам скажу: хайтек-шмайтек. Вас легко распознать: очки у всех одинаковые. По очкам вижу: хайтек. Виртуальные шлюхи. Блудницы дистанционного управления. Секс по интернету. Что, не так?
Пассажир поднимает бровь и с лёгким удивлением заглядывает в зеркальце заднего вида. Водитель яростно давит на клаксон, и на какой-то бесконечно короткий миг пассажиру представляется, что этот протяжный горестный вопль исторгается не из автомобильного чрева, а из живой человечьей груди.
Яэль
Какая наглость! — кричит она в трубку. — Какая возмутительная наглость!
Крепитесь, яйцеголовые, сейчас всем достанется! — шепчет Сэми, начальник отдела, и точно — Яэль с такой силой швыряет трубку на рычаг, что присутствующие вздрагивают. Телефонный аппарат отзывается жалобным дребезжащим звоном — будто струна лопнула.
Опять спишем на «непредвиденные расходы»? — спрашивает Елена. — Пора вычитать стоимость этих аппаратов из твоей зарплаты, подружка!
Заткнись, сука, — отвечает Яэль. Нет, она не говорит этого. Не может себе позволить. Не сегодня. Она отвечает: босс заплатит! И — улыбается, будто сказала что-то смешное. И все они улыбаются в ответ: и Сэми, и Елена, и толстый Роберт, агент по продажам, и Мири, секретарша. И Шалом, дипломированный экономист. Все как один — зубы скалят, будто это в самом деле смешно.
Но — какова наглость! Возмутительная, потрясающая наглость!
А в чём, собственно, дело? — осторожно спрашивает Сэми. — Что он тебе сказал?
Яэль открывает рот, чтобы ответить, и — закрывает его.
Она не помнит, что он сказал.
А кто это был? — спрашивает Елена.
Яэль напряжённо думает. Она не знает, кто это был. Боже мой, она не помнит, с кем разговаривала — только что, десять секунд назад! Она не помнит даже, кто был на линии — мужчина или женщина. Яэль хватается за голову и выскакивает из офиса. В коридоре — людно, у автомата по продаже кофе — привычная сутолока. Она занимает очередь и стоит, глядя неподвижными рыбьими глазами в спину знакомого менеджера со второго этажа. Он оборачивается и заговаривает с нею. Жалуется на производственные условия и (кажется) шутит. Она кивает. Какая наглость! Какая непростительная наглость! С кем же она разговаривала? Зачем стала в очередь? Ей не хочется кофе.
Какая наглость! — выкрикивает она.
Сотрудники опускают глаза, стараясь не смотреть в её сторону. Знакомый менеджер со второго этажа сочувственно кивает. Она улыбается ему одними губами, разворачивается на каблуках и решительно протискивается к выходу.
Homo quadrupes
Тель-авивские собаки не знают о том, что они собаки. Они думают о себе как о людях. Есть люди о двух ногах, которые целуют друг друга в губы, и люди о четырёх ногах, которые нюхают друг другу зад: вот исчерпывающая информация о человеческих типах собак.
У тебя под ногами
Однажды утром город просыпается, выходит на улицы и не верит своим глазам: все крышки канализационных люков выкрашены в жёлтый цвет — как в Северном, так и в Южном Тель-Авиве, как в Яффо, так и в районе Алмазной Биржи. Песочные и канареечные, цвета яичного желтка и пасторально-жёлтые, они выглядывают из асфальта, как озорные огоньки грядущего бунта. Ясно, что одному человеку совершить подобное было бы не под силу. Налицо хорошо организованный заговор против кошелька, чести и совести законопослушных граждан.
Комиссар полиции проводит чрезвычайное совещание. В мэрии — переполох. На улицах появляются усиленные наряды полиции. В воздух поднимаются вертолёты. По телевизору показывают премьер-министра. Поэты пишут коллективное воззвание. В Тель-Авив прибывает гуманитарная помощь из Иерусалима, Хайфы и Эйлата в виде бригады дипломированных маляров, готовых бесплатно, из одного лишь чувства патриотического долга перекрасить люки в исконный металлический цвет.
Контрразведка предпринимает меры: Тель-Авив переполнен тайными агентами, которые заглядывают в окна и крадутся вдоль городских стен.
Проходит неделя.
За ней — другая.
Слякоть и дорожная пыль, автомобильные шины и каблуки пешеходов к концу месяца превращают праздничную особицу в серый дорожный пейзаж: жёлтые канализационные люки один за другим гаснут, погребённые под слоем регулярных городских выделений. Шумиха мало-помалу стихает. Маляры отправляются восвояси, так и не приступив к исполнению гуманитарного долга. Контрразведчики и детективы неприкаянно бродят по улицам, шарахаясь от собственной тени.
Наконец, город совершенно забывает о случившемся, похоронив мимолётное воспоминание в тайниках и архивах собственной памяти. Зима, как ни в чём не бывало, вяжет варежки и варит фирменное тель-авивское варенье из плодов манго и дикого пустынного кактуса.
Не лучшее утро для Шуберта
Маэстро Шимон — вот как называют его охранники и банковские служащие. Галстук-бабочка. Нелепый, хлопающий на ветру фрак. Когда-то его звали Семён Аркадьевич. На обложках старых граммофонных пластинок Ран видел его — молодым, в окружении улыбающихся коллег-оркестрантов. Лицо зубрилы-отличника. Концерты, запись на радио. По выходным — частные уроки. Он и теперь даёт уроки — вечером, а по утрам играет у банкомата при входе в Дизенгоф-центр: футляр нараспашку. На пропитание. Не самая успешная карьера, но всё лучше, чем мыть жопы.
— Что значит «жопы»? — удивляется Ран. — Что ещё за…
— Такие, знаешь, дряблые синие жопы, — улыбается Маэстро Шимон. — Даже не спрашивай. Тебе бы они не понравились.
Тонированная стеклянная дверь отворяется, выглядывает девушка и протягивает музыканту дымящийся пластиковый стаканчик (ветер снимает пар и уносит в сторону): Маэстро, г-н Арье просит Шуберта.
Семён Аркадьевич с самым серьёзным видом кивает, но стоит ей отвернуться, подмигивает Рану: сам видишь, они просто без ума от романтиков. А всё потому, что нутром чуют: придёт день, и все до единого, включая милейшего директора Арье, и жену его, Сару, и эту, как её… Ривку, да, вот эту самую, которая кофе по утрам носит, жалеет она меня, видите ли, — все как один — превратятся в синие дряблые жопы, причём — уже скоро: здесь рано старятся, и приедет кто-нибудь из России, или не из России, а, скажем, из Болгарии или Эфиопии, какой-нибудь музыкант или физик-ядерщик, который там, у себя тихо сидел в кабинете и строчил что-нибудь или играл в оркестре, приедет уже в солидном возрасте, за сорок, понимая, что ему не светит, и — правда, очень скоро выяснится, что дорога ему — либо в дом престарелых, где его поджидают синие жопы (их нужно мыть), либо — на улицу, Шуберта играть — тем, кто ещё не посинел, не спёкся в своих офисах и банках, но уже на пути к этому…