Главная улица - Синклер Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Публика в зале визжала и утирала глаза. В то время, как зрители шарили под стульями, разыскивая галоши, варежки и кашне, с экрана возвещали, что на следующей неделе мистера Шнаркена можно будет видеть в новом ультракомическом сверхсенсационном боевике под заглавием «У Молли под кроватью».
— Я рада, — сказала Кэрол Кенникоту, когда они брели, сгибаясь под резкими порывами северо-западного ветра, терзавшего занесенную снегом улицу, — я рада, что мы живем в нравственной стране. Мы не признаем всех этих натуралистических романов.
— Еще бы! Общество борьбы с пороком и почтовое ведомство никогда не допустят их. Американский народ не любит грязи.
— Да. Это прекрасно! Я рада, что у нас вместо этого насаждают такую изящную романтику, как кинофильм «Под кокосовой пальмой».
— Куда это ты гнешь? Насмехаешься надо мной?
Он умолк, и она ожидала вспышки гнева, отрешенно думая о грубости его речи, о том жаргоне уличной канавы, о том беотийском диалекте, который был характерен для Гофер-Прери. Но Кенникот лишь загадочно рассмеялся. А когда они очутились в тепле дома, он рассмеялся снова. И снисходительно сказал ей:
— Должен сознаться: ты верна себе. Я думал, что, познакомившись с жизнью добропорядочных фермерских семей, ты перестанешь носиться со своим возвышенным искусством, да не тут-то было.
— Ах, вот как! — И она подумала про себя: «Он пользуется тем, что я стараюсь быть доброй».
— Вот что я тебе скажу, Кэрри: существуют три сорта людей — люди, которые вообще ни о чем не думают, потом никчемные болтуны, которые во все суются, и настоящие ребята, которые мало говорят, но работают за всех.
— Тогда я, вероятно, принадлежу к никчемным болтунам! — пренебрежительно рассмеялась она.
— Нет. Я не согласен. Ты любишь поговорить, но, в конечном счете, ты предпочитаешь Сэма Кларка всякому долгогривому комедианту.
— Ну, знаешь!..
— Ну, знаешь! — насмешливо повторил он. — Мы хотим все перевернуть вверх дном, разве нет? Хотим указывать людям, десять лет работающим в кино, как ставить картины. Хотим учить архитекторов строить города. Хотим заставить журналы печатать вороха изысканной чепухи о старых девах и замужних дамах, которые сами не знают, чего хотят. О, мы очень решительны!.. Брось это, Кэрри! Проснись! Ты чересчур щепетильна, если тебя возмущает, что в фильме иной раз видны женские ножки. А между тем ты всегда восхваляешь этих греческих танцовщиц, или как там их зовут, на которых нет даже сорочек!
— Но, дорогой мой, беда этого фильма не в том, что там показывают чьи-то ноги, а в том, что он с пошлым хихиканьем обещает показать еще больше и, посулив, не показывает. Это юмор нездорового любопытства.
— Не понимаю. Ты подумай…
В эту ночь она долго не спала, слушая, как он ворочался во сне.
«Я не должна отступаться. Он считает, что я могу только болтать. Я думала, что с меня довольно будет обожать его и видеть, как он делает операции. Но, оказывается, этого мало, после того как прошел первый порыв…
Я не хочу обижать его, но я не могу отступаться.
Мне мало стоять и смотреть, как он заливает воду в радиатор и что-то мне через плечо объясняет…
Если бы выдержать в этой роли восхищенной зрительницы еще немного, я бы смирилась и сделалась бы всем довольна. Превратилась бы в то, что здесь называют «обаятельной молодой женщиной». Яд провинции! Я уже… ничего не читаю. Я неделю не прикасалась к пианино. Дни проходят, пока я восторгаюсь удачной сделкой: «Десять долларов лишних зацепил с акра!» Не хочу так! Не хочу поддаваться!
Но что делать? Неудача постигла меня во всем: в Танатопсисе, в устройстве вечерних приемов, в деле с пионерами, с новой ратушей, с Гаем, с Вайдой… Но все это ничего не значит. Я теперь не город переделываю. Не клубы для изучения поэзии организую. Не мечтаю сидеть в белых перчатках и пожирать глазами лекторов в пенсне на черной ленте. Я спасаю свою душу.
Уил Кенникот спит спокойно, уверенный, что я принадлежу ему. Но я покидаю его. Моя душа покинула его, когда он позволил себе смеяться надо мной. Мало ему было того, что я восхищалась им, — я должна была переделать себя и стать такой, как он. Он злоупотребляет моими добрыми намерениями. Довольно! С этим покончено. Я не отступлюсь».
IVСкрипка лежала на крышке пианино. Кэрол взяла ее в руки. С тех пор, как она последний раз держала скрипку, пересохшие струны лопнули, и на деке налипла золотая с красным сигарная этикетка.
VКэрол хотелось повидать Гая Поллока, чтобы он укрепил ее в прежней вере. Но власть Кенникота тяжко давила ее. Она сама не могла решить, боится ли она его или просто не может преодолеть собственной инертности и отвращения к «сценам», которые повлекло бы за собой провозглашение независимости. Она была похожа на революционера, которому стукнуло пятьдесят: он не боится смерти, но беспокоится, как бы его не продуло на баррикадах.
Через два дня после кино она, повинуясь внезапному желанию, пригласила Вайду Шервин и Гая на кружку сидра с кукурузными хлопьями. В гостиной Вайда и Кенникот обсуждали полезность преподавания ручного труда. Кэрол же сидела возле Гая за обеденным столом и маслила кукурузные зерна. Он задумчиво посмотрел на нее, и она решилась:
— Гай, вы хотите помочь мне?
— Чем, друг мой?
— Я и сама не знаю!
Он ждал.
— Я хотела бы, чтобы вы помогли мне разобраться, откуда этот мрак, обступающий всех женщин. Серый мрак и лесная чаща. Все мы затеряны во мраке, десятки миллионов женщин — молодые жены преуспевающих мужей, служащие женщины в белых воротничках, бабушки, выползающие только к чаю, жены обездоленных шахтеров, фермерши, которые с искренним удовольствием сбивают масло и посещают церковь. Чего мы хотим, и что нам нужно? Уил Кенникот сказал бы, что нам нужна куча детей и побольше забот. Но дело не в этом. Ту же неудовлетворенность испытывают женщины, у которых восемь детей и которые ожидают еще одного — вечно еще одного. Вы встретите эту неудовлетворенность среди стенографисток и поденщиц, так же как и среди девиц, оканчивающих колледж и мечтающих избавиться от опеки милых родителей. Чего нам надо?
— По существу, я думаю, что вы похожи на меня, Кэрол! Вы хотите вернуться в век изысканных манер и спокойствия. Вы мечтаете о том, чтобы вновь воцарился хороший вкус.
— Только хороший вкус? Царство презрительно-надменных? О нет! Мне кажется, что все мы хотим одного и того же, все, все: фабричные рабочие, и женщины, и фермеры, и негры, и азиатские колонии, и даже кое-кто из высших слоев общества. Это общий всем классам дух протеста людей, которые слишком долго ждали, слишком долго выслушивали увещевания. Мне кажется, что мы хотим более осмысленной жизни. Нам надоело маяться, спать и умирать. Нам надоело видеть, что лишь незначительное меньшинство людей могут делать то, что считают нужным. Нам надоело вечно откладывать надежды до следующего поколения. Нам надоело слушать политиков, пасторов, осторожных реформаторов (и мужей тоже!), ласково уговаривающих нас: «Спокойно, спокойно! Будьте терпеливы! Ждите! У нас уже разработан план Утопии: дайте нам еще немного времени, и мы проведем его в жизнь; доверьтесь нам, у нас больше опыта!» Они говорят это уже десять тысяч лет. А мы хотим Утопии теперь же и хотим приложить руки к ее осуществлению. Мы хотим… всего и для всех! Для каждой хозяйки и каждого грузчика, для каждого индусского националиста и каждой учительницы. Мы хотим всего решительно. Хотим, но никогда не получим. Поэтому мы никогда не будем довольны.
Заметив, что он хмурится, она удивилась. Он прервал ее:
— Послушайте, друг мой, я надеюсь, что вы не заодно с этими смутьянами — рабочими вожаками! Демократизм в теории очень хорош, и я признаю, социальная несправедливость существует, но я скорее предпочту примириться с ней, чем видеть мир низведенным до мертвого уровня посредственности. Я отказываюсь поверить, что у вас есть что-нибудь общее с людьми, которые добиваются более высокой платы, чтобы иметь возможность купить какой-нибудь разбитый форд или ужасную пианолу и…
В эту секунду в Буэнос-Айресе редактор газеты прервал свою кропотливую возню с биржевыми бюллетенями, чтобы воскликнуть: «Лучше терпеть любую несправедливость, чем видеть мир низведенным до уровня научно организованной серой скуки!». В эту секунду клерк у стойки нью-йоркского бара на время отбросил свой тайный страх перед придирчивым управляющим конторой, чтобы буркнуть расположившемуся рядом шоферу: «Терпеть не могу вас, социалистов! Я индивидуалист. Не желаю, чтобы меня поучали какие-то там комитеты, не желаю подчиняться приказам рабочих вожаков.
Вы что же, считаете, что всякий бродяга не хуже нас с вами?»
В эту секунду Кэрол поняла, что, несмотря на всю любовь Гая к изяществу минувших времен, его робость так же угнетает ее, как и неуклюжесть Сэма Кларка. Она поняла, что в нем нет ничего таинственного, как ей раньше казалось. Он не романтический посланец огромного внешнего мира, сулящий ей спасение. Он принадлежал к Гофер-Прери, и принадлежал всецело. Ей грезились дальние страны, а ее грубо вернули к действительности, и она очнулась на Главной улице.