Кузнецкий мост - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это прежде всего и отметил пристальный глаз Галуа, тем более пристальный, когда в поле зрения оказывалось столь своеобычное существо, как Черчилль.
— Послушайте, Николай Маркович, я вам сейчас расскажу такое, что и вас изумит немало: сегодня ко мне явился гонец… От кого, вы полагаете? От Черчилля!
Тамбиев не допускал, что все рассказанное ему французом придумано. Грубая ложь не в правилах, да и, пожалуй, не в характере Галуа, хотя рассказанное чуть-чуть и необычно. Впрочем, никогда и никто не установит, была ли у Галуа встреча с Черчиллем и было ли сказано при этом то, что потом повторил француз. А версия этого разговора, как ее воспроизвел француз, казалась значительной. Черчилль будто бы сказал: англичане — народ основательный и в том смысле, что их решения опираются на прочную основу. Легковерность или тем более легкомыслие, на взгляд англичан, как раз отсутствие этой основы. Однако что есть основа, если не победа в этой войне? Короче, это и есть черчиллевский прогноз. Он обратился к нему, как к исповеди. Но почему он стал исповедоваться перед таким скептиком, как Галуа? Именно скептицизм Галуа был всевышним судьей в глазах Черчилля. Старый Уинни призвал этот всесильный скептицизм, чтобы рассмотреть правду грядущего дня, которой, что кривить душой, Черчилль единственно страшился сегодня.
Когда Черчилль вдруг пригласил корреспондентов к себе, Тамбиев подумал, что этот жест, в какой-то мере неожиданный, подготовлен встречей старого Уинни с Галуа.
Черчилль сидел на крыльце особняка, выходящем в сад, в старой вельветовой куртке, попыхивая сигарой, а вокруг — на ступенях, на соседней веранде, на траве и асфальте — расположились корреспонденты.
Корреспонденты пытались установить, нет ли в согласии союзников трещин. Надо отдать должное Черчиллю, он мужественно отразил атаку, единым мановением руки умиротворив прессу.
Отвечая, он необыкновенно воодушевлялся, а воодушевившись, молодел и, пожалуй, храбрел — он даже замахал своими короткими руками, ему море было по колено в эту минуту. Все было бы хорошо, если бы нечистый не попутал Галуа, поместившегося рядом с премьер-министром, спросить:
— Ходят слухи, что мистер Черчилль намерен выехать на день-другой в Лондон, чтобы быть свидетелем своей победы?
Смертельная бледность тронула щеки Черчилля.
— Не было случая, чтобы партии, приведшей народ к победе, этот самый народ отказал в доверии, — произнес он.
Но вот что вызвало настоящее изумление: когда он поднялся и направился к себе, в его походке была зыбкость предобморочная.
Поистине век живи, век учись. Что произошло? Нет, не с Черчиллем, с Галуа, с Галуа? Чего ради он дал старому Уинни под дых, да еще с такой силой, что тот едва ли не завалился? Чтоб утвердить свою независимость перед корреспондентской братией? Если им станет известно о встрече француза с британским премьером, чтобы никто из них и мысли не допустил, что Галуа утратил независимость? Значит, не Галуа нынче способен скомпрометировать Черчилля, а Черчилль Галуа?
79
У Бирнса были красные глаза — если ночь была бессонной, американский государственный секретарь добирал днем. Это был тот самый случай, когда человек отдавал себя столь полно во власть привычки, что уже не мог возобладать над нею. Похоже, что сегодня было именно так — красные глаза Бирнса, да, пожалуй, его орлиный клюв, которым он сейчас стучал по бумаге, точно выклевывая машинописные литеры, свидетельствовали об этом в полной мере — в минувшую ночь американец едва ли сомкнул глаза.
А причины для неусыпной вахты были достаточны — именно Бирнсу предлагалось подвести итог двухдневной дискуссии за кулисами большого зала — там творили свою строгую молитву министры иностранных дел, предваряя разговор за круглым столом. Молитва была действительно привередливой — здесь единоборство было откровенно страстным, упорным и беспощадным, так как исключало компромиссы, даже небольшие, ибо по неписаному правилу, установленному существом бытия, на них имели право только главы правительств.
Итак, Бирнс докладывал… Собственно, доклад обнимал только те главы польской эпопеи, по которым у министров не было согласия. Их было, этих глав, две. Первая: польские активы за рубежом, как, впрочем, и пассивы. Вторая: выборы.
Бирнс предлагал, имея в виду, разумеется, рекомендации тех своих коллег, которые этим занимались специально, не обсуждать первого вопроса. «Мы предупредим утечку польских ценностей, лишив третью сторону возможности распоряжаться ими, — точно говорил Бирнс. — Я сказал: третью! А это значит: вопрос должен решаться польским правительством и Америкой, в том случае, если ценности находятся у нее… Если ценности хранятся на Британских островах, этой второй стороной должна стать Великобритания. Иначе говоря: судьба польских активов должна решаться двумя…»
Реплика Черчилля, которую он хранил стойко, была осторожна: англичане дали в свое время лондонским полякам сто двадцать миллионов фунтов стерлингов.
Сталин реагировал тут же: у русских тоже были известные траты, когда речь шла о правительстве Сикорского, — кстати, англичанам было легче тратить эти деньги, чем русским, англичане тратили, видя в лондонских поляках друзей, русские — недругов, англичане — по велению души, русские — по долгу простого обязательства, что всегда многократ труднее.
Но звон серебра возник и тут же умолк: кажется, партнеры спешили ударить по рукам, сберегая силы для продолжения разговора, тем более что конференции предстояло перейти к проблеме кардинальной — польские выборы.
Трумэн, с мучительной пристальностью наблюдающий в этот момент за выражением лица Сталина, вновь вспомнил, что в Штатах проживает шесть миллионов поляков.
— Если выборы будут свободными и корреспонденты, действуя свободно, сообщат об этом американцам, для меня как президента это будет важно… — подал голос американец.
Трумэн сказал: «Это меня устраивает», и, как это было многократ прежде, Черчилль, следуя за американцем, повторял: «Я тоже согласен», восприняв не только существо, но и интонацию американца, не дав себе труда хотя бы для видимости завуалировать вульгарное повторение.
Но Сталин, полагая, очевидно, что на нынешнем этапе надо уступить всюду, где есть возможность уступить, предложил свою формулу, касающуюся прессы, впрочем, мало чем отличающуюся от того, что исходило от англичан и американцев.
Но у польской проблемы была и иная грань. Не менее важная, чем выборы, — западная граница.
Кашу заварил Трумэн — в тонах, свойственных его пасторскому обличью, скорее в форме иносказательной, чем прямой, он заметил, что союзники определили зоны оккупации и соответственно переместили войска, но сейчас, как полагает американец, еще одна страна получила право на зону оккупации, и эта страна — Польша. Он, Трумэн, дружественно относится к Польше, но это не значит, что она должна быть приравнена к великой державе и обрести право, какого у нее нет и быть не может. Что же касается вопроса о границах, то для его решения будет иное место — мирная конференция. Как можно было понять американского президента, разговору о западной границе Польши он придал метафорическую форму: зона оккупации.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});